И Зыкин в сердцах смахнул крошки хлеба с клеенки.
— По-русски говоря, убивец ты, ежели в безоружного немца запросто пальнул. Сам, выходит, вроде палача какого стал, — сказал он истово. — Вот тебе и весь сказ. Смотреть на тебя неудобно. Не могу я тебя уважать, сержант, после того… При солдатах говорю. Да и при комбате сказано…
— Ма-алчать, Зыкин! Развели антимонию Иисуса Христа! Это мой приказ был! Пока война идет — никакой церемонии с немцами! Как что — в овечек превращаемся! Да они нас бы всех, до одного! А мы еще будем разводить всякое сю-сю! — взбешенно вмешался Гранатуров. — Если уж всю правду-матку говорить, Никитин, — Гранатуров загремел стулом, поднялся, забинтованная его рука вскинулась на перевязи, — то Княжко пожалел этих сосунков, а они в ответ на благородстве — очередь из автомата. Не-ет, такое рыцарство — к богу в рай! Щечку подставлять, ударь меня! К кому жалость? К тому, кто из тебя кишки выпустит? Он был лучше всех, говоришь, Никитин? Ладно, пусть так! Прочитай его письмо… в общем, неважно, к кому оно, сам поймешь! Я любил Княжко за многие качества не меньше тебя и уважал, но… зачем ему нужно было? Он сам смерть искал… это я тоже сегодня понял!
— Врешь, комбат! Чушь порешь! Ты его любил? Ты его ревновал и боялся! — оборвал Никитин, заражаясь гневом и непримиримостью, грубо переходя на «ты». — Поэтому тебе не сиделось в медсанбате. Тебе никогда не быть таким, как он, никогда и ни в чем! Что касается Меженина, то лучше возьми его, комбат, к себе в ординарцы, пока не поздно! Терпеть во взводе я его уже не намерен! Видеть я его во взводе не могу!
— Это что, Никитин, угроза Меженину?
— В штрафную грозит меня сплавить, — ухмыльнулся Меженин. — Вон как, товарищ старший лейтенант.
Удушливо спертая тишина пала в комнате, ощущалась, как физическое давление воздуха, как преграда, как выросшая стена, которую не было сил преодолеть, а он надеялся, что придет момент облегчения после высказанной им всем правды о Княжко, но не стало легче. Все связанное с сегодняшним днем, с Межениным, Гранатуровым, приехавшим не ко времени, все связанное с гибелью Княжко, было стянуто в крепкий узел, сплетенный из трех дней предательски-коварного отдыха, мгновенно отбросивших войну куда-то в недосягаемо отдаленное, — на предельной скорости, на полном ходу война ложно закончилась. А это был жестокий обман, которому поверили они три дня назад, когда вывели их из боев, из горящего Берлина; да, их обманули, и потом — сегодня утром — наступило безумие. И Никитин, чувствуя бесповоротность случившегося сегодня, выговорил с тоскливым отчаянием ярости:
— Противно, отвратительно! И ты, комбат, противен, и ты, Меженин! Как трусы, расхрабрились перед пленными… Противно, отвратительно! А Княжко погиб… Нет, мы все виноваты. Все до одного. И я. И все вы. Отвратительно!..
Его злые, в бессилии сжигающие самого себя слова срывались и падали острыми камнями и будто без всплеска уходили в глубину до звона в ушах спрессованной тишины, а из сероватого ее тумана смотрели на Никитина и плотно и душно окружали его молчанием удивленные глаза солдат.
— Не умеешь пить! — загудел бас Гранатурова. — Говори, говори, но сперва проспись!
— Не ори, комбат, плевать я хотел…
— Никитин! Попридержи язык, забываешься, хоть ты и пьян! Знаешь, что за это?..
— Неужели ты думаешь, что я боюсь тебя, комбат? А потом… Ты сейчас не командуешь батареей, ты в медсанбате… и уезжай к черту!
С тошнотным головокружением Никитин взял сумку Княжко, стараясь не пошатнуться, повернулся и, усилием тела сохраняя равновесие, шагая чересчур ровно, пошел из комнаты. При выходе его качнуло, ударило плечом о косяк, и он выругался, захлопнул за собой дверь.
«