С портрета Надя смотрела на него строго — не насмешливо, жгучими своими большими глазами, и все в ее лице было вымеряно, четко обрисовано суровой, но щедрой природой ее родных мест — Надя была по рождению чеченкой, она говорила даже, что княжеского рода, и он ей верил, до того необыкновенной красоты и утонченности были ее руки. При том, что столько лет на сплаве работала. «Как же ты не похожа на Надю, — думал Леня. — И как же мало ума за твоим незначительным лбом, если говоришь, что мне ходить за Надей в тягость было. Это для тебя она от болезни седой, кривой старухой сделалась, а для меня, как была Надюшей, спасительницей моей — так и осталась. И как же ты могла до такого додуматься, что похоронив ее, я жизни возрадуюсь?!» Впрочем, он знал: у Вальки и на этот домысел ума недостанет, это она повторяет слова Савельевны. Та и прежде на все лады издевалась над Надей: «Больная она! Жрать здоровая, работать она больная! Ишь масло с мужика давит! Да еще на себя его тянет — это она здоровая! Не. я не видала, а люди хуторят, люди врать не будут!»
Сидя боком к столу, Валька подперла сложенными руками грудь, выкатила под самое горло огромные рыхлые шары, ноги расставила так, что из–под недоходящей до колен юбки он видел, как глубоко в мясо врезались резинки длинных розовых штанов, вспомнил, что после поминок все платьишки да халатики Надины роздал бабам, а вот бельишка шелкового, с кружавчиками пожалел — а сейчас бы отдал этой дуре, только за то, что пришла, сидит тут с ним… «Так ведь на нее не налезет… И сроду она такого не носила. А вот, поди ж ты, как все рассчитала».
— Я не настаиваю, чтоб по закону, можно и так: поживем вместе, потом видно будет…
— Что видно? — не удержался Леня. — Где у меня деньги лежат?
Но она не услышала, продолжала тянуть свое:
— Чего ж нам хорошего по одному? У меня парень растет, я же баба, мне и лодку одной не столкнуть. Ну не нравлюсь я тебе — так ты ведь сам–то старый уже, чего в тебе–то хорошего?
— Это точно: старик я уже. А ты еще ничего баба, ладная, — пожалел ее Леня. — Что ж я с тобой, с такой пухлой, делать буду? Найдешь еще себе кого–нибудь, а я вот поставлю Наде памятник и сам помирать лягу.
Но поставить Наде памятник и лечь помирать можно было еще не скоро. Пока следовало жить. Вставать серыми, мглистыми утрами, молча поить скотину, — молча заправлять керосином лампы — он теперь почему–то боялся спать без света, всю ночь палил лампу, молча разжечь плиту — или не разжигать? Одеть телогрейку и так сидеть в нетопленой хате? Молча вытянуть из бассейна ведро питьевой воды — теперь и умыться ею не жалко, к чему ходить на берег к колодцу, когда теперь не для кого ему беречь пресную воду?
Но умываться не хотелось. И бриться не хотелось. «И как это Надя сказала, как это она знать могла? — вспоминал он ее последние слова: «Леня, я не умереть боюсь, я боюсь, что ты в хате один останешься», — отчетливо так произнесла и все! Больше уж ни одного слова не вымолвила.
Оказалось, что для себя не хочется варить и печь лепешки не хочется, а хлеба на берег теперь не привозили: едва Надю похоронили, как какой–то там райсовет отменил приезд на берег автолавки. Раньше в две недели раз автолавка приезжала, становилась на гору — уж такое это было событие, хоть и купить в ней можно было только хлеб, соль да водку. Но оказывается, покуда жило на берегу трое, — это был населенный пункт, а умерла Надя — стал пункт ненаселенный и автолавку отменили. А Леня и сам с такой мыслью соглашался.
Без Нади каждое привычное действие оказалось бессмысленным. Он стал часто задумываться и не мог понять, для какого же труда он был рожден и предназначен. У него давным–давно было отнято право на выбор, и все, что он делал, он делал не по своей воле: только одно право предоставлялось ему — выжить, если сумеет. И он выживал. И сначала Надя помогала ему выжить, потом он Наде. А вот теперь он свободен — зачем ему теперь этот труд выживания? И можно бросить все и уйти — зачем теперь ему этот берег? Ушли же когда–то отсюда люди, бросили это гиблое место, а ведь не просто две–три хаты было здесь — целый поселок рыболовецкий, и школа была, и амбулатория, и клуб стоял как раз за домом Петровны на самом выступе скалы.
Грохот невообразимый раздался по всей долине, когда море однажды накинулось и словно стальными челюстями отгрызло уступ и вмиг перемололо обрушившееся строение. Но люди покинули берег еще до этого светопреставления.
Как–то раз один пришлый человек показал Лене английскую военную карту тысяча девятьсот четырнадцатого года. Так вот, на ней отчетливо была обозначена на берегу Азовского моря бухта Ялточка. А больше ни на какой другой, обыкновенной карте ни места этого, ни названия он не видел. Потому, наверное, что, если для чего и была бухта хороша — так это именно для высадки десанта: единственно пологий берег на всем протяжении Азовского моря со стороны Крыма — от Арабатской стрелки до самого Мысового.