Как все это сплеталось? Как стоцветная ткань небывалой стойкости. Основа и уток, случайность и хаос. И казалось, только он, Василь, является единственным постоянным элементом. Он нерушимо пребывает в средоточии сумбура и удерживает его в равновесии. Возможно, так и было, возможно, без него мы разлетелись бы, пропали в чуждом и враждебном хаосе. Он был, просто-напросто был. По сути, он не выходил из дому. А если делал это, то крайне неохотно, словно предчувствовал всю коварность и все западни мира. Он закончил лицей и вычеркнул действительность. Стер ее, как ластиком. Невероятно, но у него не было никаких дел. Но так оно и было. Иногда он ездил к тетке в Краков, что-то врал ей и вытягивал небольшие деньга, в которых в общем-то не нуждался, потому что мать каким-то образом обеспечила его. Привозил их, а заодно и рассказы о сумасшедшей старухе, которая разговаривала с портретом Маршала,[35] а 1 мая и 22 июля[36] опускала на окнах черные шторы.
Иногда мы силой вытаскивали его в город, в ночь, в неразбериху и хаос событий, которые, пока они длились, обладали силой наркотика. Однако он противился, точно боялся пространства, в котором передвигаются совершенно чуждые люди. Так же было, когда мы приглашали старых, но не его приятелей. Кто бы это ни был, Майер, Регресс, Василь деревенел, как кот, которого обнюхивает собака, и задавал вопросы вроде: «Что будете пить, чай или кофе?» Мы уходили, и Урия, помню, сказал: «Хата клевая, только вот Василю бы чуть расслабиться». Мы молчали, и получалось так, будто мы просто снимаем хату по необходимости вместе с ее содержимым.
А Василь оставался и ждал, когда мы вернемся – сегодня, завтра, через три дня или вообще никогда.
Над поставленной на угли кружкой поднимался пар, но вода не хотела закипать. Я всыпал кофе и помешивал, ожидая, что в конце концов он, может, осядет на дно. Гонсер вроде бы спал. Он постанывал, из спальников доносилось какое-то бормотание. Время от времени я поворачивался к огню задом, потому что чувствовал, как по спине ползет мороз. Короче, вертелся, как грешник на вертеле. Если бы не сорванные двери, было бы немножко теплей. Прямо как в том сибирском анекдоте, где человек встает и радостно потирает руки, потому что всего минус двадцать пять. А может, это вовсе и не анекдот? Впрочем, в чем там соль, я вспомнить не сумел. Но под высоким сводом дым хотя бы не ел глаза. На потолке, напоминающем внутренность пирамиды, мне удалось различить человеческие фигуры. Наш праотец Адам лежал, опершись на локоть, а другой рукой указывал наверх, куда-то в темноту, которая, очевидно, была и небом, и Создателем. От живого, переменчивого света пламени его тело, казалось, шевелится, рука то поднимается, то опадает, словно праотец наш отталкивает от себя теснящие его небеса или спрашивает: «Что я сделал Тебе, что Ты сотворил меня?» – словно уже после первого вздоха он затеял тяжбу с Богом, предчувствуя, как все закончится. Нагое его тело то становилось какого-то неопределенного бурого цвета, а то вдруг истекало мерцающей краснотой, казалось живым, жарким и кровоточащим. Глина выгорала в огне, но огонь, вместо того чтобы придать ей твердость, добывал все, что было беззащитного и чувственного.
Когда спина немножко оттаяла, я повернулся лицом к костру. И сейчас, задрав голову, мог видеть Каина и Авеля. Между ними маячила какая-то нечеткая форма, должно быть столб дыма, поднимающегося к небу. В этой тьме они ничем не отличались. Собственно говоря, история ведь могла пойти совершенно по-другому.
Василь поддерживал огонь. Делал он это неспешно, выбирал место для каждой щепки, для каждого трухлявого кусочка дерева. Укладывал он их в соответствии с каким-то сложным планом. Когда что-то сдвигалось, поправлял, наводил порядок, никаких отступлений от проекта. Досочка рядом с досочкой, потом крест-накрест, и вот возникало что-то наподобие колодца или башни. После этого он выбирал куски подлинней, опирая их наискось на верхнюю часть строения так, чтобы все оказалось замкнуто внутри шатра или пирамиды. Конструкция существовала несколько минут, огонь разъедал ее со всех сторон, и в конце концов все превращалось в кучу красных и чернеющих угольков. Тогда работа начиналась сызнова. Василь выравнивал пепелище, делал его верхушку плоской и скова выкладывал эту свою Вавилонскую башню, хотя скорей она напоминала какую-то огненную клепсидру, бессмысленность которой должна была покончить со временем, уничтожить его, оставить в дураках.
– Помнишь «Волчье эхо»? – спросил я его.
Он поднял на меня взгляд. В слезящихся глазах отражались красные отблески. Краешки нижних век там, где собираются слезы, блестели.
– Что ты сказал?
– Я спросил, помнишь ли ты «Волчье эхо», кино такое.
– Ясное дело, помню.
– А помнишь, как Бруно Оя сидит с Кареловой в разрушенной церкви?
– Еще бы не помнить! – Он на секунду задумался. – Но там это было летом. Да, летом.
– И в соответствии с названием выли волки.
– А это уже глупость. Волки должны выть зимой. Летом их вой не впечатляет.