Не знаю, так ли это оскорбительно прозвучало, как я задумывал. Я не видел его лица. И тут мне подумалось, что я ведь никогда не видел, как этот сучонок выглядит задетый. Ни разу. Словно у него нет слабых точек, словно он пустой внутри или покрыт броней.
– Он мог бы жить везде, – сказал как-то про него Малыш.
Кажется, когда мы возвращались с вокзала. Регресс сел в поезд и уехал в Свиноуйсьце, чтобы уплыть оттуда на пароме и умереть в Стокгольме. Но Малыш имел в виду вовсе не его. Костек попрощался с нами в смрадном чистилище подземного перехода. До последней минуты он потешался над нашими огорченными физиономиями:
– Ну что, Пенелопы Балтики? Будете пить и вспоминать еще одного, пожелавшего изменить свою жизнь? И тем самым ваша жизнь тоже изменится. В этой юдоли слез нужно иметь конкретный повод для плача. – С бурого потолка капала вода, все куда-то неслись, и только арабы в костюмах и тюрбанах шествовали неспешно и степенно, выпятив животы, словно это был прохладный дворик дома в пустыне. – Для чего он туда подался? Зеркала есть везде. Во всем мире. Не будьте дураками.
Он взбежал по ступеням наверх – хотел успеть на трамвай, грохот которого наполнил подземелье. А мы пошли в тот шалман, что рядом с «Пингвином», размышляя над его словами, потому что в какой-то мере они нас задели. В ту пору каждый из нас подумывал о том, чтобы бросить все к чертовой матери, время было в самый раз для этого, и удивлялись Регрессу, его смелости: с небольшим рюкзаком, с жалкими скопленными баксами, а когда поезд уже тронулся, он бросил нам из окна вагона: «Поцелуйте меня все в задницу». Как конквистадор или бродяга – лишь бы подальше, лишь бы в дорогу, лишь бы сохранялась аура надуманной тоски, той ностальгии, что пьянит, как самое тонкое вино. Мы ведь думали, что, убегая, мы остаемся неприкосновенными, незримыми, не обремененными вещами, с одной лишь с крупицей памяти.
Да, это «он мог бы жить везде» таило в себе презрение, поскольку означало, что он мог бы сгнить, безвылазно и без сожалений просидев на одном месте, здесь или там, не важно, а нас искушало «нигде», хотя выходило то же самое, но мы были тогда слишком глупы, чтобы это понимать.
Из того шалмана рядом с «Пингвином» мы перебрались в другой, может, в «Гонг», может, в «Амфору», а может, еще дальше, в «Токай» или даже в «Сюрприз»: хотелось почувствовать себя, как прежде, – замедленные движения, когда прикуриваешь сигарету, и липкий пот на лбу: дешевое белое вино выходило из нас быстрей, чем мы успевали его вливать в себя. Августовские предвечерия, когда по городу бродят представители самой низшей разновидности человечества, те, у кого нет ни гроша, чтобы уехать, бродят без надобности, без сил, слипшиеся друг с другом, смятые в бесформенную глыбу, полную рассыпавшихся ложечек сахара и скверного, но действенного спиртного. Наверное, в самом конце это был «Сюрприз», где старые шлюхи с Вильчей улицы теряли вставные челюсти, палки и протезы, почти уже вечер, у барменши в руке мензурка, но она не ставила своей целью аптекарскую точность. Мы смотрели, как пепел падает рядом с пепельницей. Пьяные совали монетки в музыкальный автомат и выходили на улицу.
– Пошли к Василю, – предложил Малыш. – У него прохладно.
Хотя на самом деле у нас кончились деньги, а вечер только начинался, машины еще не зажигали фары. Мы шли по Кошиковой, по той ее необычной, почти вымершей части, что ведет к Роздрожу. Забытый, почти безлюдный уголок центра, где до самой площади все так тихо и недвижно. А потом мы повернули направо, вдоль Ботанического сада и дальше, а часовые у Бельведера и русское посольство умирали от скуки и умиротворенности, которая будет длиться до скончания света. Узенькую улочку заполняла тень кленов, собранная за весь долгий знойный день. От Лазенок веяло прохладой.
Его мать, в смысле Василя, когда стала болеть, когда у нее уже не было сил заниматься их большим домом, получила здесь квартиру. Он первым выбрался из того окраинного захолустья. Еще до окончания лицея. Три большие комнаты с окнами на восток и на запад. С таким же скрипучим паркетом и бронзовыми дверными ручками. И возможно, все закончилось бы самым естественным образом, как в жизни, мы разошлись бы, виделись бы все реже, пребывая в разных мирах, потому как ничто материальное не связывало нас, ни две перекрещивающиеся улицы, ни общие поездки в автобусе по утрам в профтехучилища и техникумы: Малыш учился на техника, а мы с Гонсером готовились в рабочий класс, короче, ничего нас не объединяло. Время от времени мы встречались, то он заглянет к нам, то мы к нему, но для этого надо было пересечь весь город. И вот однажды, а произошло это утром в автобусе, Гонсер сообщил:
– А я получил письмо от Бандурко.
До сих пор никто из нас в жизни не получил ни одного письма, и потому мы смотрели на Гонсера так, словно он неудачно пошутил. Но он вытащил из кармана открытку с колонной Зигмунта, в которой было написано: «Ребята, загляните ко мне. У меня умерла мама».