Но, видать, алкоголь в Старике уже выгорел. Он замолчал. Его опять затянуло мельтешение картинок. Он наклонился, оперся локтями на колени и, словно лыжник в снежную пыль, нырнул в вихрь реклам, известий, в гон всех тех бедолаг, которым выделили, отрезали ломтик, тоненькую облаточку электронной амброзии, три секунды существования на экране и крошку бессмертия, без признаков даже тления, без распада требухи и сердец. Старик смотрел, как они ревут, как теснят друг друга, потому что как раз шли последние известия, великий национальный период спаривания, самцы, представленные по грудь или по пояс, приманивали к себе всех вместе и каждого в отдельности, одни дискантом, другие взревывая, а самки давали им слово. Осень в конце зимы, вечная осень, шорох страниц, камер, точь-в-точь как шорох листьев, а в конце появился Первый Олень и тоже что-то проблеял, пробурчал, а я, невзирая на весь этот сверхъестественный блеск, не мог отделаться от воспоминания об его эластичных в складочку трусах василькового цвета, которые ослепили меня на каком-то снимке, где он был представлен в камышах с удочкой в руке.
Старик вновь обрел дар речи:
– А этот большой ловкач. Всех уеб. – В его голосе прорезалось какое-то ожесточенное, мстительное удивление. – Но Божья Матерь – это Божья Матерь. Сам Папа ему ее освятил.
Малыш беспокойно вертелся, а потом шепнул мне:
– Болеть начало.
Костек и Василь спрятались в телевидение: уж чем-чем, а способностью дарить забвение оно обладает в полной мере.
С кого началось это колыхание? Пожалуй, со Старика, который положил ногу на ногу, забил в свою одностволку очередную половинку сигареты и сообщил тулову монотонный ритм сиротской болезни. Бандурко вновь налил ему вне очереди, то ли из любопытства, то ли назло нам, потому что мы хотели напиться. А когда на экране опять что-то сменилось, когда кто-то заговорил о Чехословакии, а потом о Словакии и несколько раз повторил «Словакия», Старик, поставив рюмку рядом с резиновым сапогом, проскрипел на какой-то универсальный мотивчик: «Добры ксюндз Тисо[21] жидов ладне висал[22]», – и, довольный, закончил прозой:
– В войну-то мне всего десять лет было, но я помню, как у нас это один слепой гармонист пел.
– А что еще вы помните?
– Все. Как немцы нас гоняли снег сгребать с шоссе. Под автоматами. Главное, поляков. Но и русинов тоже.
– А русинов много было? – У Бандурко опять прорезалась страсть к интервьюированию.
– Много. Наших куда меньше. После войны они в Россию поехали. Колокол с церкви взяли, хоругви, все. Думали, в русский рай едут. – Он хотел засмеяться, но закашлял серым дымом. – Остальных наша армия свезла. На западные земли в сорок седьмом. Ебать их в рот. Русский, русин, все одно. Мне их не жалко. А немцы – это были господа. Смотреть приятно. Сапоги, мундиры с иголочки. А как пришли русские, так кур в чугуне вместе с перьями варили. Нищие, чего там говорить.
– А евреи? – Бандурко явно искушал Старика.
Но он уже и сам погрузился в прошлое, тонул в своих мыслях и, покачиваясь взад и вперед, падал на самое дно памяти.