И, заходясь в крике, он понимает, что мать лежит и не поднимается, что он тоже сейчас будет лежать, а для того, чтобы попасть на небо, надо подняться, надо лететь, лететь, нельзя оставаться неподвижно на земле, если хочешь увидеть самого Господа Бога. И он лезет выше, хватается за взъерошенные волосы отца, ставит одну ногу отцу на плечо, а военный комиссар Василевский выхватывает из кобуры револьвер и четырежды нажимает на курок. Мартинукас соскальзывает с отцовского плеча, переворачивается в воздухе и падает на землю, сверху на него мягко и плавно оседает Вилейкис.
«Все это напоминает цирковое сальто-мортале», — проносится в мозгу у Василевского.
— Прикончите этого, — отдает он приказ, разворачивается и идет к дому. И слышит, как орет за спиной Анупенко:
— Вы проститутки, говно, проститутки!
Он шагает и слышит три выстрела позади. И на ходу выхватывает глазами приставную лестницу, бук, одуванчики, плетеное кресло.
Петров по-прежнему щелкает семечки. Петров кошачьими шагами приближается к Вере, переворачивает ее на спину, внимательно оглядывает, потом оборачивается к телегам и бросает в пространство:
— А груди и впрямь что надо.
Лежащий на возу красноармеец то ли смеется, то ли рыгает в ответ. У Петрова изо рта летит шелуха, и одно семечко прилипает к Вериной щеке. Оно похоже на «мушку», которыми украшали себя маркизы. И тут Петров наклоняется и заботливо собирает обрывки документов семьи Вилейкиса.
— Я же сказал тебе: буржуазное семя. Эти клочки и расстрел — звенья одной цепи. Я тебя уничтожу. Стерва. Беляк.
Теми же кошачьими шагами он возвращается к телеге. А солнце уже поднялось на своих руках — вон сколько лучей вокруг — и высунув свою красную голову, теперь поглядывает из-за крыш во двор.
Медведенко сидит, зажав в горсти свои рыжие усы. Мухи проснулись, ползают по стенам, пытаются лететь. Одна из них усаживается прямо на стол, и он тыльной стороной ладони смахивает на пол крошки со столешницы.
…Сейчас эта маленькая повозка мчится по степи. Пахнет ромашками, Вера обняла Нукаса. Глупости. Она вычеркнула меня, меня больше нет, не существует…
Он слышит выстрелы, но ему теперь все равно. Хотя все-таки поднимается, потому что выстрелы, словно бой часов. Пора отправляться домой. Домой. Надо побриться. Умыться. Приготовить какую-нибудь еду. Забыться надо. Время начать жить.
Они сталкиваются в сенях, Василевский все еще сжимает в руке револьвер.
— Илья.
— Коля.
Друзья юности смотрят друг на друга, но протягивать руку не спешат.
— Может, спрячешь револьвер в кобуру, — говорит Медведенко.
— А вдруг придется и тебя заодно?
— Пока что спрячь лучше.
— Тебя удивляет, что я в этой форме?
— Нет, не удивляет. Удивляться нечему.
— Правильно. Нас в семинарии обманывали. Ты живешь тут?
— Нет. Я здесь учительствую.
— Легально?
— Конечно. Может, хочешь взглянуть на мое временное удостоверение? На этой неделе показывал его пять раз на дню.
— Да, я хочу взглянуть на твое удостоверение.
Медведенко вытаскивает из кармана обтрепанный бумажник, а Василевский убирает оружие в кобуру.
— Все в порядке, — говорит он вскоре. — Может, водка есть?
— В деревне могу разжиться.
— Сегодня вечером мы с тобой напьемся. Если мне удастся избавиться от Петрова…
— От кого?
— От Петрова. От рядового красноармейца Петрова, который держит меня в тисках. А мы с тобой виделись последний раз в Киеве, в Купеческом саду, не так ли?
— Точно. Ты тогда носил другую форму.
Василевский устраивается на ступеньках крыльца, почти там же, где недавно сидела Вера.
— В Гниловском повстречался мне старик-латинист. В очереди стоял за мылом. Прикинулся, что не узнал… Согнулся наш латинист. Кашляет. И глаза уже не те. Это он виноват, что меня выгнали из-за девок. Ну и что с того? Нет, мы обязательно сегодня напьемся, Медведушка.
— А правда, что Колчак крепко укоренился в Сибири?
— Почему ты спрашиваешь об этом?
— Вдруг ты лучше меня информирован?
Василевский сидит на ступеньках и смотрит в сад, весь он как-то заметно одряхлел. По руке у него ползет паук.
— Да не сбегу я никуда, Медведушка. Если сюда придет Петров, ты меня не знаешь.
Он осторожно снимает с руки паука и кладет его на цементную ступеньку.
— Ступай, ступай, счастье, иди себе. А в этом доме есть кто?
— Нет. Сторож живет в пристройке.
— Я вот им, — спокойно и отчетливо произносит Василевский, трогая пальцем кобуру, как будто это гитара, — я им четырех парней уложил, тоже офицеров, прямо в лоб саданул. Малышкин заорал: «Мне насрать на тебя!» — и кулаки сжал, как в театре. И почему все так трусят перед смертью? В селе Морозовском мы расстреляли каждого пятого. Я там такую Аню… Две ночи с нею провел. Хотела плюнуть, да не успела. Между грудями пулю загнал. По подбородку слюна текла, а между грудями кровь. Иногда так просто, Медведушка, выбрать жизнь.
— Ты им веришь?
— Я воевал на стороне Деникина, они взяли меня в плен. Им не хватает спецов. Один из моих бывших солдат на фронте меня узнал. Тогда я уложил четырех товарищей-офицеров и снова начал жить.
Василевский поднялся, отряхнул сзади галифе.