Юные девушки для меня не существуют. Однажды я поменял маленький провинциальный городок на миниатюрный стольный град. На Каунас. Скромные девчушки сделали себе прически, накрасили губы, встали на высокие каблуки, научились вращать бедрами, а краснели они теперь лишь от ликера, разгоряченные принятым спиртным. Я не нашел в них прежней милой глупости. Пробираешься через болото по колыхающимся кочкам — на другом берегу озера целомудренно мерцает смугловатое тело, а ты, совсем как ясновидящий, смотришь на него сквозь хрустальный шар. Увы, я не нашел вдохновенной лжи. Той, которая была в рассказах моего отца, в рассказах детских писателей, в скаутских песенках, в безыскусных олеографиях, где ангелочки выглядят такими довольными, потому что их рисовал исполненный оптимизма невежда. Я не мог больше мечтать. Отныне я твердо усвоил: предаваться мечтаниям можно только на бумаге, да и то в замаскированном виде, чтобы придирчивые друзья и критики не возопили: «Господин хороший! Вы, уважаемый, ударяетесь в сентиментализм!» Часто мне хотелось заплакать, когда я набредал на распустившийся цветок; когда видел лунный свет на воде; светлые волосы, особенно если их трепал весенний ветер; порой мне хотелось плакать при виде жужжащей мухи. Но этого нельзя было делать. В мозгу у меня засел суровый клерк. Он сортирует мысли и чувства. Сорок лет сидит этот клерк на одном и том же стуле. Вот почему он так педантичен и неумолим. Нет, уважаемые, этому господину непозволительно быть сентиментальным! С глаз долой все эти бумаги, чирк, чирк, и в корзину. Пускай достаются уборщице. Он весьма логичен, этот суровый клерк. Ослушаешься его — и сразу все потеряешь. Как Данте небо, как Достоевский своих хнычущих героев.
Прозрачный шар ясновидящего. Держись, Лили. Копи. Приобретешь магазинчик и найдешь себе мужа, который пьет пиво только по воскресеньям. Сам Данте не найдет для тебя подходящего круга ада, и Достоевский тоже не отважится выжимать из такой девушки слезу. Так что крутись на трапеции, Лили!
Антанас Гаршва бросает взгляд на часы. Мне осталось семнадцать минут. О, спасительная сигарета, я молюсь тебе! Мой Христос, что ты чувствовал, когда Магдалина склонилась у Твоих ног? Когда-то я любил Йоне и считал… Впрочем, разве так важно, что я считал? Если вдруг впаду в идиотизм и расплачусь в лифте, очень сомневаюсь, что найдется хотя бы один писатель, который сумеет художественно изобразить мои слезы. Лучше выругаться. Это помогает. Проклятые сукины дети, истрепанные проститутки, импотенты, жалкие подлизы, вонючие людишки, страдающие дизентерией, сифилитики, альфонсы, говноеды, некрофилы, любители старушек. Какую мерзость еще можно придумать?
— Чудесная погода, мадам. Вы сегодня замечательно выглядите! С трудом вас узнал, — говорит Гаршва шестидесятилетней обитательнице отеля.
— Вы обворожительны, — отвечает она. И при этом оба улыбаются.
5
Женщины в моей жизни возникали эпизодически. Я глубоко усвоил слова одной полупроститутки. «Никогда не расходуйся на все сто процентов. Как можно больше ожесточения и как можно меньше чувства. Изгиб шеи у тебя — детский. А глаза и ресницы — женские. Но любишь ты по-мужски. Сражайся, и ты победишь».
И я сражался. Осваивал любовную науку. Даже научился всяким психологическим реакциям. Нежность я разбавлял едким сарказмом. Проникновенно цитировал какое-нибудь подходящее стихотворение и тут же отпускал язвительное замечание вслед прохожему. Я сознательно управлял страстью, делал так, чтобы буря разразилась внезапно, в тот момент, когда партнерша окончательно убедится, будто я полностью иссяк. Мне всегда удавалось внушить мысль: я покину тебя первым, береги же меня. Я умел вносить разнообразие. Вовремя загрустить, вовремя развеселиться. Случалось мне и к месту разозлиться, а потом прикинуться огорченным. Я умудрялся подсластить так называемую любовь дружелюбием. Поэтому, расставшись со мной, бывшие любовницы становились как бы коммивояжерами и вовсю меня рекламировали.
Мои женщины оттеняли меня, подобно тому как стул на картинах Matisse еще сильнее высвечивает синюю монументальность обивки стены. В своей любви к ним я с наибольшей остротой ощущал окружающую меня действительность. Вдруг обнаруживались предметы и их очертания, мимо которых раньше я проходил равнодушно. Небо, стена дома, распустившаяся сирень, пушистая головенка малыша, улицы в призрачном свете фонарей, далекие гудки паровозов — и мне становилось ясно все. У меня предостаточно жизненного материала, я переполнен, мне надо писать, надо расставаться с любимой, пора побыть в одиночестве, пока все не поблекло, не потускнело, не утратило своего рельефа и красок.