Вот появились и Кариаули, все четверо вместе вошли во двор, похожие на заснеженные горы. (Кариаулева вдова пришла раньше и сидела в комнате.) Отец вздрогнул, переступил с ноги на ногу и выпрямился. Сначала подошел и пожал нам руки Кариаули-отец, потом — мать. Когда дочки протянули руки моему отцу, у них было такое выражение лица, что мне показалось: они вот-вот рассмеются. Но они вовремя опустили головы и прошли в комнату. Меня они почему-то обошли стороной, руку пожать не захотели. Когда девицы-дэвы отошли, отец наклонился ко мне и по-деловому зашептал: «Хороним Анано на старом кладбище, рядом с родителями». Вчера он уже сказал мне это — и в более естественной обстановке. Зачем ему понадобилось повторять это сейчас? Неужели, чтобы показать, как его волнует могила? Я же как раз в это время думал: как только приеду в Тбилиси, пойду к калбатони Мариам и скажу: «Каталог вашей библиотеки должен составить именно я, пусть даже для этого понадобится два года».
Вдруг я услышал голос Фидо Квалиашвили и понял, что настало время похорон. Женщины вышли из комнаты, и зашли мы, мужчины. Прикрыли дверь, подняли гроб и три раза повернули его, потом трижды стукнули передней частью об дверь, открыли ее и вынесли Анано во двор.
Всю дорогу шел снег.
Мы оставили позади наш дом, ворота, улицу и стали подыматься в сторону кладбища. Этот подъем я всегда считал дорогой к церкви и никогда не думал, что он ведет на кладбище. Идти по снегу было трудно, ноги скользили, но мы все-таки медленно продвигались, вперед, все выше и выше — к церковной ограде…
В Тбилиси я вернулся один. Отец остался: «Не могу все бросить, присмотрю за могилой и приеду потом».
…Первая ночь в деревне была удручающе-тяжелой. Я еще в поезде, когда ехал из Тбилиси в Телави, не смог найти себе сидячего места. Пришлось ехать стоя, да и в деревне я устал и не выспался. Ходил то по балкону, то из комнаты в комнату. Было морозно. Окна и дверь средней комнаты, где лежала Анано, были открыты. Люди шли всю ночь напролет, и я уже не понимал, кто входит, кто выходит. Они совещались с отцом и Фидо Квалиашвили насчет завтрашних похорон. У меня было такое ощущение, что ночью вся деревня вместе с нами не спала.
Почтить память Анано пришла тьма людей — оба балкона и все комнаты были переполнены! Никто не сказал лишнего, да и вина сверх меры никто не выпил. Поминки прошли пристойно и умеренно, и уже одно это говорило 0 том, как деревня любила и уважала Анано. Я не прилег ни на минуту, все сновал вверх-вниз по лестнице. И в комнатах набегался, следил, чтобы всего на столах было вдоволь. К вечеру тело у меня онемело и отяжелело… И голова кружилась…
Соседи предлагали нам ночлег — отдохните у нас, этой ночью здесь вам трудно придется. Отец отказался, и нам действительно пришлось трудно. Соседи все наскоро поубирали (остальное, мол, завтра) и ушли, а мы с отцом остались одни в осиротевшем доме, без Анано. Мы оба не снимали пальто и, заложив руки в карманы, маялись от стены к стене. Отец несколько раз упомянул Фидо Квалиашвили — хороший он человек, стоящий мужик. Меня тоже растрогал председатель колхоза: он взвалил бремя тяжелых дней на свои плечи, он верховодил, он распоряжался. Мне, правда, думалось, что он это делать обязан как председатель. Но все оказалось не совсем так.
Меня мучило ощущение, что похоронили не Анано, а кого-то другого. Порой мне слышались ее шаги, и я ждал, что дверь вот-вот откроется… Знал ведь, что слух обманывает, своими руками засыпал Анано землей, но, несмотря на это, напряженно ждал звука ее шагов, всматривался в дверь. Это беспочвенное ожидание меня удручало и выматывало.
Не понравилось мне, что почтальон так прямо сказал: «Дала тоске извести себя». Я-то думал, что история Анано была ее сердечной тайной, а тут вдруг первый встречный выпалил тайну мне в лицо. Как странно и как двусмысленно: дала тоске извести себя… От деревни разве что укроешь, деревня все знает. А ты так скрывалась — ничего никому не рассказывала и бросила неповторимую свою жизнь на съедение тоске…
Отец метался и мучился, хотя виду и не подавал: что-то его тревожило, а что — не говорил. Зная отцовский характер, я был уверен, что долго он не выдержит, не сможет скрывать, скажет. Он начал было говорить: «Зачем мы себя убиваем, достаточно, что другие нас убивают…» Но мысль не закончил — в комнату вошли мои одноклассники. Их было двое — Белый Ника и Черный Ника, один — светловолосый, другой — чернявый. Их и называли «черным» и «белым», чтобы легче различать. Они зашли озябшие и в снегу, со словами: «Ну и холодина, собаку на двор не выгонишь», отряхнули снег у печки и затопали замерзшими ногами. Отец словно ждал их привода, тотчас надел шапку и ушел. «Схожу к соседям и вышусь скоро», — бросил он уходя. К кому из соседей он пошел, не знаю, но только остался он там до утра.