Но ни эти ошибки Шварценберга, ни неудачи четырнадцатого августа не могли уже дать Наполеону победы. Его час пробил. Союзники были слишком многочисленны, чтобы можно было их разбить сразу, бой затягивался, и Шварценберг имел время исправить свои ошибки.
Но всё это созналось потом. Тогда вышли подробные планы, были доставлены донесения, и пёстрые значки обступили розовой краской очерченное пространство с надписью «Дрезден», тогда увидели и растянутость позиции, тогда познали и неуместность своей робости, но в тот знойный день никто этого не сознавал...
Ночью, в эту сырую, холодную августовскую ночь, когда по небосклону носились тёмные тучи, скопляясь и предвещая серый, дождливый день, у костров, горевших близ деревни Толкевиц, в группе казаков, гусар и стрелков считали бой удачным.
Французы много раз ходили в атаку, но всякий раз лубенцы отражали их ударом в сабли — и пехота неприятельская бежала. Ручей недалеко от флосграбена, где поили лошадей, каменные домики, окружённые садами и огородами, составили маленький мирок, вокруг которого сосредоточивались интересы авангарда Рота.
Есаул Зазерсков, молодой хорунжий Кумов да два гусарских корнета составили группу у костра. Немного поодаль у другого сидели Зайкин, Каргин, ещё двое казаков и жарили баранину.
Холодный ветер прохватывал насквозь старые мундиры, но от костра шло тепло, и аппетитный аромат мяса удерживал казаков у огня и привлекал пехотных солдат туда, где собрались казаки.
— Что, сипа, есть захотелось? — грубовато спросил Зайкин у маленького егеря.
— Да что же, казачки, как не захотеть есть. День целый дрались, ничего не емши. Захочется поневоле есть.
— Тоже дрались! — передразнил казак. — За кустами-то лежучи.
— Наша война такая, землячок. Кажиному войску свой предел положен — вы, скажем, на конях, мы пеши орудуем, антиллерия стрельбой поражает.
— Так говоришь: есть хочешь?
— Хочу, дяденька. Во как хочу!
— Ах ты, сипа несчастная! Что же ты не озаботился свово барашка взять.
— Где же его найдёшь-то, дяденька?
— Да вот нашёл же я. Отчего бы тебе не найти.
— Нас за это под расстрел, дяденька. За грабежи.
— Грабежи. Враг так берёт, а мы ему бережём. Так, что ль? Тоже начальство-то ваше мудрое.
— Про то не могём знать, дяденька. Вы казаки, вольные люди. Вам позволяют, — просительно говорил маленький егерь, глядя жадными глазами, как румянилась баранья лопатка и закипал на ней жир.
— Что же ваше начальство не озаботилось вас накормить?
— Где же, дяденька, сражение, одно слово... У нас и офицеры-то не евши, — робко заговорил солдат.
— Зачем испытываете, Зайкин? — строго остановил его Каргин. — Дайте им поесть.
— Отчего не дать, Николай Петрович. Мне их очень жаль... Да хочется злобу сорвать. Отчего регулярные сегодня нас не пустили на Дрезден, отчего Матвею Ивановичу дела до сей поры не дали?
— Про это же он не может знать, Зайкин. Это свыше идёт...
— Эх, ночка-то тёмная! — прервал молчавший пока старый казак. — Будет завтра дождь, с утра будет! Тяжело, атаманы молодцы, будет завтра драться.
— Не то, Иван Егорович, — почтительно обратился к нему Зайкин, — будет тяжело, что дождь, а то тяжело, что гляньте, какая позиция. Спереди река, сзади деревня, тут конному и не приведи Бог как будет тяжко!
— Ну что же, пешки будем драться.
Баранина поспела.
— Что же, дать им? — обратился Зайкин к Ивану Егоровичу и кивнул на солдат.
— Дай. Тоже воины храбрые.
Зайкин достал нож из-за сапога и, положив баранину на потниковую крышку, стал резать сочные ломти и наделять ими пехоту. Подошли и ещё солдатики.
— Что это как вас много. Всем не хватит, — крикнул Зайкин. — Расходитесь, братцы, что траву зря топчете!
Но никто не шевельнулся. Все хмуро смотрели на баранью лопатку.
— Дели им всё, — молвил тихо Иван Егорыч, — мы ведь обедали, а они нет. Тоже христовы воины.
— Ну ладно! Где наше, казачье, не пропадало! Ах и барашек же был важный!
И ломти один за другим уходили в протянутые руки егерей. Исчезла наконец и кость; Зайнин толкнул костёр ногой, завернулся с головой в шинель и лёг. Примеру его последовали и ожидавшие ужина Иван Егорыч, Каргин и молоденький безусый казачок Сысоев.
Ужин не состоялся. Порешили заснуть так, но с голодухи не спалось. Костёр грел только один бок, а с другого, открытого, продувал холодный ветерок и мочил накрапывавший дождь.
Тяжёлые думы одолели Каргина.
Вот уже почти год, как он женился. У Маруси давно родился ребёнок, не его, положим, но всё-таки ребёнок, которого он будет любить! Сын или дочь — он даже не знает этого! Да и зачем знать — не всё ли равно? Он покинул её больную, расстроенную, вскоре после свадьбы. «Но ведь она подлая... Почему?.. А я не подлый? А мой грех с Гретхен, с Эммой, с крепостной Грушей... Я мужчина. Мне всё позволено. Я могу делать всё, что хочу, от меня ничего не убудет».
Но эти оправдания не успокаивали его.