— Пойдём, дружок, в горницы.
Однако тревога была напрасная. Каргин и не намекнул даже про роговскую историю. Он договаривался о дне, и назначили десятое сентября. Потом пошли разговоры о деле. Анна Сергеевна не утерпела, чтобы не похвастать Марусиным приданым, и пошли перечисления лошадей, коров, быков, волов, овец мериносовых и овец простых, овец шлёнских, овец русских, десятин пахотной земли, десятин под лесом, под пшеницей, луговой и прочее, и прочее. Каргин слушал со скучающим видом, а сердце его рвалось скорее к полной и пышной Марусе. Наконец, он урвался, простился с Анной Сергеевной и пошёл было в сад, да вдруг повернул назад и, выйдя из дома, тихо побрёл к себе.
Он проходил через оружейную, вспомнил, как на Рождестве лежал он в ней больной после выпивки, смутился чего-то и пошёл в свой дом.
После назначения Каргина командиром полка всё перевернулось в их доме. И «письменюга»-то не в большом порядке держал его, а с отъездом его при молодом барине Николае Петровиче всё расползлось по швам. Каргин был неряхой дома. Мать его, Аграфена Петровна, взятая отцом из простых казачек, лежала вечно больная в своей горнице на лежанке, на печи. Она читала с грехом пополам Псалтирь и Четьи-Минеи, молилась и плакала, принимала странниц, убогих людей и новочеркасских сплетниц. Сына своего она любила до болезненности, мужа боялась, и, хотя Каргин никогда её даже и не побранил, она всё боялась, что он её побьёт когда-нибудь.
Николай Петрович прямо прошёл к матери. Окна были занавешены, и в небольшой комнате, почти сплошь заставленной киотом с образами и с теплящейся перед ним лампадкой, в комнате, в которой пахло жильём, деревянным маслом, ладаном и ещё каким-то особенным крепким запахом, который только и бывал что в старину, свернувшись в комок, лежала старуха. Лицо её было расстроено, она недавно плакала.
— Здравствуй, Николенька, здравствуй, сынок мой родной.
Николай Петрович поцеловал свою мать.
— Что, мачка, чистят мне половину, что в сад выходит?
— Ох, Николенька, погляди сам. Мне где же досмотреть.
— Смотрите, мачка.
— Николенька, — повернулась к нему старуха, — родненькой мой... Нехорошее такое я про неё слыхала.
Каргин нахмурился.
— Мало ли вздору в народе брешут.
— Болезный ты мой, на правду похоже. Ведь была она невестою то красного, что к нам приходил.
— Ну? — сердито хмурясь, крикнул Каргин.
— Так видали, ох, сынок мой болезный! Видали, как через тын перелезал он к ней и целовал её...
— Я вам, мачка, довольно говорил, чтобы вы мне сплетён не передавали, что ваши ведьмы разносят Я сказал, так и будет!
И в этом решительном, суровом «я сказал, так и будет» сказался не молодой, застенчивый, болезненький Каргин, а сказался старик, «письменюга» Каргин, что в болезнь упрямством своим загнал жену, что так и не допустил сына своего поступить в полк.
— А сплетням-бабам вашим передайте, что если я хоть одну здесь увижу — плетьми разогнать прикажу!
— Ох, Николенька! Ох-ох-хо! Горестный ты мой! Чует моё материнское сердце, что будут у наших лошадей хвосты резаные, а конь твой будет лысый [52], — причитала старуха.
Минувшая вспышка гнева у Николая Петровича сейчас же прошла, и он ухаживал и утешал свою мать, приносил ей арбузного сока и семечек и до ночи возился со старухой.
Ты отворяй, матушка, ворота,
А вот тебе невестка молода...
Тихо, торжественно тихо на Старочеркасском кладбище. Грустно поникли плакучие берёзы и ивы, ласково кудрятся дубки, краснеет своими ягодами калина и рябина. В беспорядке разбросались по нему деревянные кресты, каменные плиты с витиеватыми эпитафиями, могильные холмики, обложенные дёрном, и просто бугры и возвышения. И много казаков, ещё более казачек лежат глубоко под родной землёй, и ничто не нарушит их покоя.
Защебечет робко птица, пропоёт короткую песню и смолкнет, испуганная могильной тишиной, и опять покой, опять тишина. Налетит стая чёрно-сизых галок, покричат, погуляют и пошли далее к городу — и тихо среди казацких могил.
Солнце садилось красное и яркими огненными лучами озаряло ограду и клало блики на кресты и стёкла кладбищенского храма.
Природа засыпала. Слышался где-то далёкий стук арбы, и обрывок недоконченной песни широким размахом пронёсся по воздуху и вдруг стих, забравшись высоко-высоко. Ласточки реют над землёй и с слабым писком гоняются одна за другой; пахнет в воздухе смолой, и вдруг сразу пронесёт этот запах, и сильнее станет мощный аромат степи, цветов и трав.
По пыльной, выжженной солнцем, с заросшими травой колеями, дороге быстро идут две женщины. Одна — молодая, полногрудая, красивая, с добрым и пугливым выражением во взоре, другая — старая, в чёрном кубелеке, седая и сморщенная. Это шла, соблюдая заветы предков и исполняя старо донские обычаи, Маруся со своей няней помолиться о завтрашнем свадебном дне на могилах у предков. Вот подошли к ограде, и таинственная тишина охватила их. Маруся побледнела и шёпотом сказала няне:
— Страшно!