Читаем Белые снега полностью

Некоторое время его жена чутко прислушивалась к наступившей тишине, ожидая, что вот-вот снова загремит бубен и в чоттагин из полога польется священный напев со словами увещевания, просьб и угроз.

Собаки тоже притихли в тревожном ожидании. Им, видно, не нравилось, когда хозяин занимался камланием.

Молчание затягивалось.

Женщина робко приподняла переднюю стенку полога: Млеткын лежал на боку, глаза его были закрыты, в уголках губ запеклась желтая пена, дыхание совсем не слышно, но шаман был жив: на его шее — женщина это хорошо видела — билась в такт истощенному и истерзанному камланием сердцу синяя жилка.

Жена набрала в ковшик студеной воды и поставила рядом с поверженным шаманом. Потом принялась разжигать костер и готовить пищу — обычно, очнувшись после камлания, шаман с жадностью набрасывался на еду.

Понемногу к Млеткыну возвращалось сознание. Это было мучительно. Дико болела голова. Терзало и то, что обращение к Внешним силам осталось без ответа. То ли они сочли вмешательство в дела большевиков ненужным, то ли шаманская сила Млеткына оказалась недостаточной. Скорее всего, последнее…

Млеткын застонал. Жена встревоженно посмотрела на него.

Шаман взял ковш и с жадностью принялся пить студеную, добытую из-подо льда воду. Напившись, он откинул ковш в сторону и осторожно взглянул на жену: она молча возилась у очага. Уж она-то, конечно, понимает, какое поражение потерпел ее муж. И Млеткына вдруг охватила бешеная ненависть к ней, к этому вечному безмолвному укору своей странной, полной разочарований и промахов, обмана и унижений жизни.

33

Зимними вечерами Пэнкок куда-то уходил и только около полуночи возвращался в общежитие. Косыгин все порывался спросить, где это он бывает, но как-то неловко было: мало ли какие дела могут быть у взрослого человека. Пэнкок занимался хорошо, с усердием, преподаватели хвалили его, но с каждым днем он становился все мрачнее и молчаливее, все дольше отсутствовал по вечерам. Он заметно похудел и осунулся. Иногда жаловался товарищу, что ему опротивела тангитанская еда, где все переварено и пересолено. Особенно его удивляли котлеты. «Еда для беззубых стариков», — так он назвал их. Он стал раздражительным, порою даже грубым. Частенько вступал в бесконечные споры с соседом-нанайцем о том, чья жизнь лучше и достойнее. «Рыбоеды», — ворчал Пэнкок, укладываясь на свою койку.

Видно, скучал парень.

Тосковали по своей покинутой родине, по родным и близким почти все студенты этого необычного учебного заведения, где главным факультетом был пока рабфак. Дирекция прилагала все усилия, чтобы как-то развлечь ребят. Их возили на экскурсии, на заводы и фабрики, в театры и на концерты. Но и это помогало плохо. А на некоторых вообще не производило никакого впечатления — так велика была тоска по родине. Пэнкоку же больше всего понравился балет.

— Это ясно каждому, — сказал он, — и музыка хорошая, понятная, будто Наргинау с Драбкиным на гармошке играют.

Иногда профессор Богораз приглашал на чаепитие. Случалось, что старик подолгу рассказывал о своих приключениях в кочевых стойбищах, о своем учителе чукотского языка Айнанвате.

— Это был прирожденный педагог, — говорил Богораз. — Если бы он получил надлежащее образование, мог бы стать прекрасным учителем.

Рассказы профессора только растравляли душу Пэнкока, и еще с большей силой тянуло его тогда к заснеженным ледовым полям в Беринговом проливе, к родной яранге, где в пологе мурлычет свою песню Йоо…

И только книги чуть-чуть отвлекали Пэнкока от грустных мыслей. Он читал много, буквально поглощал одну книгу за другой. Иногда, проснувшись среди ночи, Косыгин видел темную голову Пэнкока, склоненную над очередным пушкинским томом.

— Никогда не думал, что обыкновенный разговор может быть таким же приятным, как музыка, — признавался Пэнкок, — наверное, и в нашем языке это возможно…

Ночами он бормотал чукотские слова, пытаясь уложить их в такие же стройные и звучные строки, как русские стихи.

Перейти на страницу:

Похожие книги