Творогов любил такие одинокие вечерние прогулки, они были его маленьким секретом, тайной, в которой он не признавался никому, даже самым близким людям. Ему казалось: расскажи он о том, как бродит вечерами по пустынным аллеям, и прогулки эти сразу утратят свое очарование, увянут, превратятся лишь в некое странное сентиментальное чудачество. Сорокатрехлетний мужчина, занятой человек, гуляющий в Летнем саду только для того, чтобы подумать, внимательнее вглядеться в самого себя — да кто же поверит в такое в наше время?..
Творогов медленно шел по саду, мысленно перебирая события сегодняшнего дня. Все было хорошо, все было прекрасно, если бы только не разговор с Зиночкой Ремез, если бы только не его мгновенное замешательство. «Вот я, например… лично я…» Он спотыкался об эту свою фразу, об это свое так некстати выпяченное «я» и внутренне морщился.
Еще в юности ничто так не раздражало Творогова, ничто не вызывало такой яростной неприязни, такого внутреннего сопротивления, как манера некоторых пожилых людей постоянно ставить себя, свою жизнь в пример. Словно и правда их жизнь была достойна одного лишь подражания. Да будь она даже трижды достойна того, чтобы подражать ей, одно это вечное напоминание: «А вот я, например… я… я… я…» могло отбить всякую охоту всерьез воспринимать назидательные истории из собственного опыта, которые находились у таких людей едва ли не на каждый случай жизни. Подобным человеком была тетка Творогова, сестра матери. Жизнь ее была бедна событиями, и потому чаще всего она пересказывала, повторяла одни и те же истории, по-видимому, таким многократным их повторением, как теперь понимал Творогов, невольно придавая им большую значительность, невольно стараясь таким образом возместить реальную скудость своей жизни.
Тогда же, в юности, Творогов дал слово никогда в жизни, ни при каких обстоятельствах не приводить себя в пример другим, не поддаваться этому искушению. Это клятвенное обещание, данное самому себе, еще более укрепилось, когда, уже будучи студентом то ли второго, то ли третьего курса, Творогов слушал лекции старика Снегиревского. Профессор Снегиревский читал у них курс ихтиологии. Был он, безусловно, человеком глубоко эрудированным и лектором неплохим, но лишь до тех пор, пока не начинал говорить о себе, о своем прошлом, о своих работах. А делать это он умудрялся едва ли не в каждой своей лекции. Ему было свойственно наивно-восторженное отношение к собственной персоне. Если тетка Творогова с ее суровой категоричностью, нетерпимостью, казалось, и мысли не допускавшая, что кто-то может жить по-иному, иметь иные черты характера, иные взгляды на жизнь, иные убеждения, вызывала у него отчуждение и неприязнь, то профессор Снегиревский своей неумеренной полустариковской, полуребяческой восторженностью по отношению к самому себе скорее потешал, чем раздражал студентов.
«Полная утрата обратной связи… отсутствие самоконтроля… отсюда — неспособность почувствовать реакцию аудитории и вовремя скорректировать свое поведение…» — говорил о Снегиревском Женька Синицын, тогдашний однокурсник и друг Творогова, любивший всему на свете давать научные определения.
Творогов вместе со всеми посмеивался над Снегиревским, но все его существо содрогалось и протестовало при одной мысли о том, что и он сам когда-нибудь в старости может стать таким же.
И вот сегодня…
«Как незаметно привычки, которые еще так недавно раздражали тебя в других, — думал теперь Творогов, все так же неторопливо бродя по темным аллеям, — неизменно вызывали у тебя негодование или насмешку, которые, если ты и прощал, то лишь из снисходительности к человеческим слабостям, и которые — ты был совершенно уверен — никогда не будут свойственны тебе, как незаметно эти привычки вдруг оказываются твоими, вдруг проникают в твою жизнь, уютно устраиваются в ней и — что самое любопытное — при этом словно бы совершают некое странное превращение: преображаются, начинают выглядеть и восприниматься совсем по-иному, не так, как прежде…»
Казалось, сам сад с его тишиной, нарушаемой лишь отдаленным, погашенным расстоянием шумом трамваев, с его спокойной невозмутимостью вековых деревьев, чьи кроны уходили вверх и терялись там в полутьме, располагал к неспешным размышлениям.
«А может быть, мы просто излишне самоуверенны, когда считаем, что нам без особого труда удалось одолеть, победить привычки, принадлежавшие тем, кто был до нас, нашим родителям, нашим дедам и бабкам, может быть, они, эти привычки, живут в нас, затаившись до поры до времени, ничем не выдавая себя, чтобы неожиданно воскреснуть в один прекрасный день…»