Ах, ну что может знать Миля Боярышников о тогдашнем времени, если даже те, кто был свидетелем давних событий, теперь порой берутся утверждать, будто Женька Синицын тоже работал в двадцать седьмой. Память подводит их. Нет, никогда он не работал в двадцать седьмой, это неверно, — хотя не было дня, чтобы он не появлялся там. А рабочее место его находилось в соседней комнате, где работал их тогдашний шеф Федор Тимофеевич Краснопевцев. С самого начала Краснопевцев пригрел Женьку, взял под свое крыло. Тогда эта фамилия еще не вызывала у Синицына той ярости, того упорного неприятия, которые пугали Творогова впоследствии. В те дни Синицын лишь иной раз довольно зло, а иной раз и добродушно посмеивался над «отдельными», как он выражался, и, разумеется, «абсолютно нетипичными» недостатками своего шефа. Сюда, в двадцать седьмую, он приходил «отдохнуть душой и отдышаться» — это были строчки из шуточного стихотворения, сочиненного Женькой однажды, кажется, на день рождения Вали Тараненко. Здесь, в двадцать седьмой, за чаем он произносил свои знаменитые речи, он говорил о роли фантастических идей в науке, о молодости и старости, об опыте и об инертности, с пользе и вреде авторитетов… Синицын легко воодушевлялся и мог, казалось, говорить часами о чем угодно, но уже тогда в этих импровизированных, произносимых чаще в шутку, чем всерьез, застольных речах нет-нет да и мелькали те мысли, которые он позднее так упорно, не считаясь ни с чем, отстаивал. Видно, уже тогда он готовил себя к грядущим сражениям. Но Творогов стал понимать, стал догадываться об этом гораздо позднее, а в то время он просто любил эти минуты отдыха, когда выпадала возможность собраться всем вместе, любил эти чаепития с непременными спорами, которые вызывались синицынскими речами и в которых при всей их горячности еще не проглядывало ожесточенности. Ожесточенность возникла позже…
Только в глазах Леночки Куприной, когда вскидывала она их и смотрела пристально то на Синицына, то на Творогова, таились преданность и тревога, словно она уже предчувствовала, уже угадывала, что вскоре ей предстоит сделать выбор, который ей не по силам…
Ах, ну что может знать Миля Боярышников, или кто там еще, о них, тогдашних, что может понять в их отношениях, если сам Творогов не в состоянии объяснить, почему у него, уже начинающего седеть мужчины, имеющего обыкновение гордиться своей уравновешенностью, своим спокойным, выдержанным характером, так отчаянно колотится сердце, пока он идет по старому институтскому коридору к терпеливо ждущей его телефонной трубке…
— Я слушаю, — сказал Творогов спокойно, даже чуть суховато.
Мгновение трубка молчала, как будто кто-то там, на другом конце провода, еще продолжал мысленно вслушиваться в его уже отзвучавший голос, узнавая и не узнавая. И по этому секундному молчанию Творогов сразу понял, сразу почувствовал: нет, не он, не Синицын. Женька Синицын не позволил бы себе колебаться.
— Я слушаю, — повторил он по-прежнему сухо.
— Творогов, привет!
Вот уж никак не ждал он сегодня услышать этот голос, этот тон — небрежно-свойский, уверенно-повелительный.
— Привет, привет! — сказал он. — Сколько лет, сколько зим!
— Неужели узнал? Творогов, ты узнал меня?
— Ну как же я могу не узнать тебя, Валечка Тараненко, — смеясь, сказал Творогов. — К тому же сегодня ты как раз легка на помине.
И правда — ну как же мог он не помнить, не узнать Валечку Тараненко! Здесь, в институте, Валечку неизменно выбирали секретарем комсомольского бюро, а еще раньше, в университете, сколько помнил ее Творогов, Валя Тараненко всегда была членом комитета комсомола, старостой группы и членом профкома, агитатором и пионервожатой, уполномоченной и ответственной, председателем и общественным распространителем — чего именно, Творогов уже точно и не мог припомнить. Ни одно спортивное соревнование не обходилось без нее. И если проигрывали баскетболистки факультета, в решающий момент на площадке возникала Валечка Тараненко, хотя только что ее видели у волейбольной сетки, где она, высоко выпрыгивая, ставила непробиваемый блок под радостные клики болельщиков, возникала как раз для того, чтобы за оставшиеся пять минут аккуратненько положить в корзину противника все те мячи, которых недоставало для победы… Сколько помнил Творогов Валечку Тараненко, он, казалось, никогда не видел ее плачущей — разве один лишь раз… один раз… Никогда не видел ее бледной и расстроенной, она всегда была веселой, энергичной, загорелой: казалось, ровный загар, приобретенный в туристских походах и на летних студенческих стройках, куда она стремилась вырваться, даже работая уже в институте, не сходил с ее кожи всю зиму. После университета Валечку Тараненко сватали на работу в райком комсомола, убеждали, уговаривали, даже упрашивали, доказывали, что именно в комсомольской работе ее призвание, но она осталась тверда — она не хотела изменять биологии.
— Неужели легка на помине? Даже не верится, что Творогов может вспоминать прежних друзей.
— Это почему же?