— Нет, товарищи, — тихо сказала Шамкова. — Никакой забывчивости нет. И характер — дай бог каждому. И боевитость такая, что ого-го. Дело все гораздо проще и печальнее. И печальнее! Все эти красивые и хорошо исполненные прививки — сплошной обман, самая настоящая виртуозная фальшивка, почуять которую может только человек с тонкой интуицией, такой, как Федор Иванович Дежкин. С помощью этой фальшивки обманывают общественность, государство, партию и, в конечном счете — самих себя. Привиты у них не просто дикари, товарищи. Полиплоиды! Колхицинирование проводится дома, на подоконнике — откуда-то ведь достали импортный колхицин! Откуда, спрашивается? Мы, по-моему, это зелье не импортируем… А потом полученного уродца приносят в институт. Рос на собственном корне, будет расти и на подвое! А мы будем тем временем скрещивать полиплоид с культурным сортом, искать философский камень, занимать дефицитную площадь, расходовать государственные средства! Как вы понимаете, я не щажу и себя. Будучи аспиранткой Ивана Ильича Стригалева, видя все это, видя двойную бухгалтерию, которую вел мой руководитель… А он уже год назад чувствовал, что идут черные для вейсманизма-морганизма времена, и завел два журнала. Два!
Восклицания у нее тоже получались тихими.
— Один мичуринский, фальшивый, другой — зашифрованный, формально-генетический. В фальшивом пишет: изменение числа хромосом под влиянием прививки. А изменяет-то кол-хи-цином!
— А получалось? — коварно спросил кто-то в зале. Раздался смех, кто-то захлопал.
— Не в том дело, что получалось, а в том, что велись фальшивые записи, — спокойно сказала Шамкова. — И я должна была довести все это до сведения общественности — и не сделала этого вовремя…
Она спокойно высказала все это и спокойно смотрела в зал, отдыхая.
— У вас все, Анжела Даниловна? — хмурясь, спросил председатель.
— Нет, не все, — она взглянула в свою бумагу. Тихо продолжала: — Меня удивляет, товарищи, — в наше время, когда вся страна включилась в великую битву за перестройку научных основ нашего сельского хозяйства, в такие дни занимать позицию, которая выгодна… которой будут рукоплескать за рубежом… И при том ладно уж сам… Но студентов, Сашу Жукова в это дело вовлекать, сбивать с толку! Комсомол старается формировать крепкие моральные устои, мировоззренческую убежденность… И вдруг так спокойно губить, коверкать молодому, совсем мальчику, жизнь. Я никогда не могла понять… Такой не знающий жалости эгоизм…
Она сошла с трибуны под страшный грохот и рев зала. Чуть слышно зазвонил графин. Сразу же поднялись в разных местах несколько рук.
— Товарищи! Товарищи, заявок с мест не принимаем, подавайте записки! — крикнул председатель.
— Сейчас начнется, — довольно громко сказал за спиной Федора Ивановича басистый старик.
И действительно, началось. Какие-то люди — добровольцы — один за другим спешили на трибуну, тряся головой, требовали самых суровых, решительных мер.
— Товарищи! — кричала какая-то пожилая женщина с красными волосами. — Вообразите, что было бы, если бы победили не мы, а фашисты. Они бы всех нас, мичуринцев, всех до одного перевешали! А этого-то закоренелого… Вейсманиста-морганиста… Поставщика аргументов для их расистских бредней…
— Христиан — львам! — вдруг внятно сказал кто-то в зале.
— Вы историк, вот скажите, — вполголоса басил сзади старик. — Вы не заметили — отчего бы это: как забрасывать кого камнями или омывать кому слезами ноги — всегда впереди женщины… Не задумывались, отчего это?
Минут через двадцать, в течение которых на трибуне сменилось человек шесть или семь и сквозь жаркий туман и грохот слышались их напряженные голоса, в президиуме поднялся Варичев.
— Товарищи! — сказал он под звон председательского графина. — Товарищи… Я хорошо понимаю ваши протесты. Я думаю, истина в нашем споре с вейсманистами-морганистами уже более чем ясна. Голос научной общественности — с ним нельзя не считаться… Хотелось бы услышать, как относятся к нему те… Иван Ильич, — сказал он миролюбиво. — Мы хотели бы послушать… Аудитория ждет от вас…
Шум быстро стал опадать. Далеко впереди Елена Владимировна чуть заметно пожала руку Стригалева. Он опять отхлебнул из белой бутылочки и встал — очень худой, взъерошенный, как будто спал, не раздеваясь, и его подняли. Угрюмо оглянулся на зал и стал выбираться из ряда. Не спеша пошел по проходу, не спеша поднялся на трибуну, почти налег на нее локтями, стал смотреть куда-то в потолок, ожидая тишины.