Кто-то невидимый порывисто и громко вздыхал на крыше — то там, то тут. Друзья поднялись на конек и, придерживая развевающиеся под ветром полы пальто, прошли по коньку до самого конца. Дмитрий Алексеевич увидел отсюда глубокую, пересеченную проводами пропасть улицы, множество серовато-коричневых крыш и на переднем плане освещенный солнцем дом, где жила Жанна. Четыре или пять окон его были открыты настежь. В одном из них, в глубокой тени, кто-то сидел на подоконнике, может быть, она…
Став на самом удобном и высоком месте, Евгений Устинович, щурясь, блестя очками, осмотрел Москву, все ее крыши и какие-то яркие предметы, чуть выступающие из туманных вечереющих далей.
— Прекрасно! Дмитрий Алексеевич, идите сюда! — позвал он. — Смотрите, как отлично все видно! Вот так видит свое дело открыватель нового. Он поднялся как бы на второй этаж здания и видит оттуда неудобные дороги, которыми люди идут к благополучию, и ухабы, где они разбивают носы. Он говорит: «Смотрите, надо идти вот так!» Он не может создавать ценностей
— Мне кажется, что и в качестве кровельщика вы далеко не первоэтажник. Вы и в это дело что-то свое вкладываете, живое…
— Может быть… А что это вы повернулись спиной? Беседует — и стал спиной, так сказать, к объекту!
— Сейчас я вам признаюсь, Евгений Устинович. В этом доме живет одна моя…
— Понимаю. Так зайдемте к ней!..
— Евгений Устинович — беда! Она целиком вся на первом этаже. — Дмитрий Алексеевич говорил тихо, словно боялся, что услышит Жанна. — Она не из мечтателей, не из романтиков. Если мы ввалимся к ней… — Он засмеялся. — Я не могу зайти к ней без серьезного достижения, причем это должно быть в первоэтажном плане — то есть признано и напечатано в газетах. Если у человека нет звезды — значит он не герой, — вот психология! Для нее и для ее родителей я сегодня — сумасшедший.
— Уже! Несчастный человек! Сколько вам лет?
— Тридцать два, Евгений Устинович, тридцать два… Сейчас она, мне кажется, не совсем в этом уверена. Я слишком много наобещал ей… а если я появлюсь — вся иллюзия рухнет.
— Что же вы держитесь тогда за нее, за бабий подол?
— Не могу, Евгений Устинович. Мне часто казалось и сейчас кажется, что в ней иногда просыпается что-то, но не может окончательно проснуться. Может быть, я это сам придумал. Ну вот кажется, и все… И мне хочется, чтобы эти ее глаза открылись…
— Операция эта будет стоить вам дорого. Она должна увидеть ваши страдания и свою вину. Первое она сможет увидеть. Она и сейчас может это увидеть, если посмотрит на нас… А вот второе — свою вину — этого они не умеют видеть. Нет. Нет…
Старик взглянул туда, на дом, где были открыты окна.
— Лучше тогда пойдемте вниз. Крышу мы посмотрели, одной этой крыши нам хватит до зимы. Вот и хорошо, и пойдемте…
И, обняв Дмитрия Алексеевича, он легонько толкнул его, и они, не оглядываясь больше, пошли по коньку назад, туда, где ждала их у входа на чердак молчаливая дворничиха.
— Первоэтажная психология — величайшее зло, — сказал задумчиво Евгений Устинович, когда они спускались по лестнице. — Она захватила много укрепленных позиций. Между прочим… — Тут старик понизил голос и остановился, выжидая, чтобы дворничиха отошла подальше. — Между прочим, — шепнул он, — этим обстоятельством пользуется иноразведка. Шпионы ходят среди них, жмут ручку, любезничают, по имени-отчеству и так далее — и воруют ваши лучшие идеи, потому что первоэтажник охраняет не ценные идеи, а свои красивые популяризаторские брошюрки!
Когда профессор Бусько начинал говорить о шпионах, желтоватый ус его чуть заметно дергался, старик шмыгал носом, словно туда залетел комар, и сквозь очки на Дмитрия Алексеевича смотрели большие, темные, полные муки глаза. Бусько разглагольствовал, не замечая пристального взгляда товарища. Дмитрий Алексеевич больше не возражал ему и не спорил.
Через два дня, когда, совершив свою прогулку по городу, Дмитрий Алексеевич вернулся и сел за стол, против чугунка с горячей картошкой, он заметил, что сморщенные красные руки старика, снимая сковородку с чугунка, трясутся.
Дмитрий Алексеевич взял картофелину, не спеша посолил ее. И в эту минуту профессор спросил решительным, каким-то громовым голосом:
— Сколько у нас осталось денег?
— Шестьдесят! — Сказав это, Дмитрий Алексеевич с наслаждением откусил половину картофелины.