— Видишь ли, товарищ Лопаткин, если бы я был писателем, я бы написал про тебя роман. Потому что твоя фигура действительно трагическая… Ты олицетворяешь собой, — тут Дроздов повернулся к Дмитрию Алексеевичу и с шутливой улыбкой заложил руку за борт кителя, — целую эпоху… которая безвозвратно канула в прошлое. Ты герой, но ты — одиночка. — Сказав это, он умолк и заходил по ковру кривыми кругами. — Мы видим тебя как на ладони, а ты нас — не понимаешь. Ты не понимаешь, например, того, что мы можем обойтись без твоего изобретения, даже если бы оно было настоящим, большим изобретением. Обойдемся — и представь! — не понесем ущерба. Да, товарищ Лопаткин, ущерба мы не понесем в силу строгого расчета и планирования, которое обеспечивает нам поступательное движение вперед. Допустим даже, что твое изобретение гениально! Когда по государственным расчетам встанет на повестке дня задача…
— Она давно стоит, — сказал Дмитрий Алексеевич.
— …которую стихийно пытаешься разрешить ты, — продолжал Дроздов, — наши конструкторские и технические коллективы найдут решение. И это решение будет лучше твоего, потому что коллективные поиски всегда ведут к быстрейшему и наилучшему решению проблемы. Коллектив гениальнее любого гения.
— Надо бы конкретнее, ближе к профессору Авдиеву… — начал было Дмитрий Алексеевич.
Но Дроздов не услышал его. Он приблизился, глядя в упор веселыми черными глазами.
— …И получается, товарищ Лопаткин, непонятная для вас вещь. Мы — строящие муравьи… — Когда он сказал это слово, в веселых глазах его, на дне, шевельнулось холодное чудовище вражды. — Да… мы, строящие муравьи, нужны…
— Один из этих муравьев… — перебил его Дмитрий Алексеевич, но Дроздов не дал ему договорить, возвысил голос:
— А ты, гений-одиночка, не нужен с твоей гигантской идеей, которая стоит на тонких ножках. Нет капиталиста, который купил бы эту идею, а народу ни к чему эти дергающие экономику стихийные страсти. Мы к нужному решению придем постепенно, без паники, в нужный день и даже в нужный час.
— Один из этих муравьев, — монотонно заговорил Дмитрий Алексеевич, сдерживаясь, чувствуя, что и в нем закипает вражда, — один из этих муравьев забрался все-таки на березу, повыше, и позволяет себе думать за всех, решает, что народу к чему, а что ни к чему… Вы спуститесь с березы, муравей! — заревело вдруг в нем что-то. — И помогите лучше мне тащить в муравейник гусеницу, которая раз в десять тяжелее меня!..
— Писать вам ответ по всей форме? — Дроздов сел за стол и замолчал, растирая пальцами желтый лоб, выжидая. — Или вы удовлетворитесь этой з-задушевной беседой?
— Пишите по всей форме, — сказал Дмитрий Алексеевич.
— Вы хотите бороться за свою г-гусеницу? — теперь он был холоден. — Давайте, давайте. Поборемся.
Он торжественно встал и протянул Лопаткину руку.
Через два дня Дмитрий Алексеевич получил письмо от заместителя начальника технического управления, подписанное лихим и неразборчивым росчерком: «Ваша жалоба доложена заместителю министра тов. Шутикову и отклонена, как неправильно освещающая ход и решение технического совета Гипролито».
Дмитрий Алексеевич знал заранее, что ответ будет именно таким, но все же, прочитав его, побледнел и, выйдя в уборную гостиницы, полчаса курил там свой сибирский самосад. Потом вернулся и, злобно поглядывая по сторонам и угрожающе шепча, написал два письма — ответ Шутикову и жалобу на имя министра.
И с этого момента у него словно началась новая жизнь. С утра, подрезав бахрому на рукавах кителя и в который раз уже выругав себя за то, что отказался в Музге от дроздовского костюма, наметив заранее маршрут, он отправлялся в поход. Широким, нервным шагом он почтя бежал через всю Москву на прием в какой-нибудь комитет, или комиссию, или управление. Мозг его при этом не дремал, а, наоборот, усиленно работал, вызывая к изобретателю на расправу то улыбающегося, ласкового, одетого в золотое сияние Шутикова, то самодовольно закрывающего глаза Дроздова, то наивно удивленного, женственного Фундатора. И Дмитрий Алексеевич мгновенно уничтожал их всех. «Что же они говорят между собой обо мне?» — думал он и шептал: «Неприспособленный, труха! Нет пробивной силы! Хотел бы я хоть на час превратиться в кого-нибудь из них, посмотреть, что они думают. Видят ли, отчего могут гореть у человека глаза? Неужели видят, что я прав? Но тогда это — преступление!.. А если они не видят — значит дураки? Как же они сидят там, этот Шутиков, этот Дроздов?»