Я зашел в комнату и сразу услышал звук мотора. Подбежав к окну и подышав на замерзшее стекло, я увидел сквозь крохотный светлый кусочек Ию и «Отелло». Они сидели в слабо освещенной кабине грузовика. Машина тронулась. Некоторое время мерцал красный огонек, потом и он пропал. Быть может, грузовик куда-то свернул, а может, светлый кружочек, стекла затянуло льдом. Ведь на воле дул сильный ветер.
Несколько дней на кухне только и говорили, что о побеге Ии и «Отелло». Приходили женщины из других домов, крестили Ию разными словами и жалели директора Виктора Николаевича. Они то и дело заставляли Крысу Шушеру рассказывать о том, как она напугала беглецов. И Шушера поначалу охотно и громко рассказывала, как она вдруг услышала в кухонной ночной темноте осторожные шаги, тихий мужской голос, как чиркнула спичка и осветила нездешнего гражданина и как она, Шушера, почуяв неладное, грохнула металлическим корытом по чугунному котлу. Но однажды Шушера прервала рассказ на полуслове, накинула на плечи пальтишко и выбежала на улицу. Я вышел следом и увидел, что она стоит во дворе около чистого сумета и ест снег.
— Она была добрая, — поглядев на меня, сказала Шушера.
— Ага. Добрая.
— И Виктор Николаевич добрый.
— Добрый, — согласился я, потому что смутно припомнил высокого красивого человека, который подбрасывал меня к потолку и кормил конфетами.
— Теперь Ия будет артисткой, — сказала Шушера, помолчала и добавила: — И я тоже буду артисткой.
Ия уехала, а письма от Виктора Николаевича приходили еще целый месяц. И каждый раз, принося очередное письмо, почтальонша Глаша крутила его в руках и ругалась.
— Отпишу! Ей-богу, отпишу Виктору Николаевичу, — грозила она. — Так и отпишу. Адресат, мол, выбыл в неизвестном направлении.
Кто-нибудь из женщин, чаще всего Аннушка, бывшая на кухне чаще других, брала письмо и засовывала его в дверную щель директорской комнаты.
Глава третья
Нет ледоходов страшнее и притягательнее, чем на северных диких реках. Где-нибудь в центре России — на Днепре ли, на Волге ли — тянется на тысячи верст мелкое крошево, мирно тычась в берега. Да и что за лед на тех реках! Ну, полметра. Ну, метр. А у нас, на Сухоне, иной раз вывернет льдину — смотришь на нее и гадаешь: то ли в ширину она такая, то ли в длину. И пойдет она, милая, куролесить по всей реке, вздыхать, охать, крушить, пока не врежется где-нибудь в береговой выступ и не свернет ему скулу — метров этак под десять, да так гладко — не усидишь. Не одну церковь по кирпичикам разнесла наша Сухона по своему дну, устланному топляками, не одну и не десять крепких изб-пятистенок по бревнышку вынесла она в широкую Северную Двину…
И в этом году, в сорок пятом, ледоход был хоть куда. Прорвав худенькие деревянные надолбы у Городища, мутная ледяная вода с ревом пластала через Земляной мост. Мы сидели на колокольне Преображенской церкви и все видели. Видели, как плыли по реке черные плотные дороги и гулко лопались на крутом повороте, как метались на маленькой льдине мокрые зайчата, слышали, как, вздернув морду к небу, выл волк и как кричала на льдине женщина, вцепившись в лошадиную гриву. Два милиционера, на ходу распутывая веревку, прытко бежали по берегу… Женщину спасли, а лошадь долго еще маячила в ледяном хаосе, пока не пропала за поворотом.
Зима в этот год прошла незаметно. Наши давно воевали в чужих землях, и на кухне стало повеселее, чем в прошлые годы. Димка написал наконец-то большое письмо. Раньше он отделывался крохотными писулинками и не сообщал конкретно, что он решил делать дальше. Теперь же мы узнали, что на фронт он не поедет, а будет «поднимать из руин разрушенные немецкими варварами наши города и села». Он писал, что решил твердо стать военным, и просил выслать документ, подтверждающий гибель отца и что отец был офицером. С этим документом он поедет в офицерское училище, но прежде подзаработает немного деньжонок. Мама поплакала — ведь Димка не будет жить вместе с нами, — но вслух радовалась, что он не попал на фронт и теперь не погибнет. А мне было жаль, что мой старший брат не будет воевать и не растерзает живого Гитлера светлым штыком, как разметал чучело Валька Барабан тогда, осенью, за старым выгоревшим сараем. Подобное письмо получила и Клавдя Барабанова.
Клавдя и мама долго совещались, какой документ надо выслать, пока Густенька не посоветовала им обратиться в военкомат. Клавдя очень беспокоилась, что Вальку не возьмут в училище: отец Вальки был рядовой.
В военкомате Клавде сказали, что, конечно, по положению в суворовские училища принимаются только дети офицеров, но если ее сын будет настойчив, то, может быть, для него и сделают снисхождение, «Валька добьется, — говорила на кухне Клавдя. — Он у меня настырный. Уж такой настырный… Страсть! Весь в отца-покойника».