Пережив первый прилив радости, бабка отодвинулась от него и покачала головой, жалостливо озирая хрупкую фигурку внука, одетого в нарядный вельветовый костюмчик с лямочками крест-накрест и накрытого сверху пестрой тюбетейкой с кисточкой.
— Какой манесенький, — вздохнула она, — одни ребрышки и кожица, легкий, как петушок. Встреть я такого где, ни за что не сказала бы, что наш. А ведь-таки наш! — проговорила бабка.
— Наш, — утвердительно кивнул дед, — на личность вроде в Ванюшку, а глаза наши, стрельцовские: синие, ухватистые глаза. Только робок уж очень, забит…
— Ну вот, в деревне поживет теперича… — продолжала бабка. — Вы уж нас извиняйте, чем богаты, тем и рады, — не город у нас тут, однако. Не взыщите, если что…
— Да что вы, что вы! — заговорил папа с улыбкой. — У вас тут так замечательно, просто рай…
«Ну зачем говорить неправду?» — подумал Алик. Не совсем уж тут рай. И как он проживет здесь два месяца среди кур и лебеды? Он, признаться, и от бабки был не в восторге. Никто еще не резал ему в глаза, что он такой маленький и худенький, как петушок. Хорошо встретили гостей, хорошо, ничего не скажешь! Нет, папины родственники лучше, без гостинца не приедут: то заводной танк привезут — мчится и искры из пушки летят; то коробку шоколадных конфет — сами во рту тают; то потешную фигурку толстенького пингвина — их в Антарктиде, как у нас воробьев. И при этом лица папиных родственников так и лучатся улыбками, и все они в один голос говорят, что Алик такой хорошенький, такой развитой и милый мальчик… А здесь… Здесь все не так.
Забиться бы куда-нибудь в уголок и тихонько поплакать, но куда тут забьешься, если вокруг ходят страшные шипучие гуси и в каждую дыру сует свой мокрый нос собака. С внезапной нежностью вспомнил Алик о рояле, которому теперь целых два месяца суждено безмолвно стоять в гостиной и ждать его приезда, и Глаша раз в день будет вытирать его сухой тряпочкой, сухой — чтоб лак не попортился. И совсем уже не страшно было попасть в зубы этому черному добродушному киту.
— Как там Анна Петровна поживает? — спросил дед, когда они вошли в избу.
— Спасибо, — сказал папа, — хорошо.
— Поди, скучает по родным местам.
«Что она, дура, что ли, скучать по такой дыре!» — подумал Алик.
— Конечно, отец, страшно как скучает, — ответил папа.
«Ну зачем он опять говорит неправду?» Ведь ни разу, сколько помнит себя Алик, не вспомнила мама, не заскучала по этой деревеньке.
В избе их встретила еще какая-то женщина, с заплетенными на голове косами, молодая, полногрудая, — Надя, как называл ее дед. У нее было заспанное лицо — верно, только что встала. В избе после улицы казалось сумрачно, и Алик, споткнувшись о табурет, чуть не упал. Но, когда глаза его освоились, он увидел бревенчатые стены — ни разу в жизни не был он в деревенской избе, — рубленый стол, лавки, самодельный буфет. У окна на полочке стоял небольшой батарейный приемник, а в углу, как волчий глаз, настороженно тлел какой-то огонек, освещая тощее, вытянутое лицо незнакомого человека в позолоченной рамке. Но ни этот странный портрет, ни приемник, ни ослепительно белые подушки и занавески не делали избу красивой и веселой.
Просто трудно было представить, как можно жить в таком неуютном помещении, где вместо обоев и ковров — жесткие бревна, вместо паркета — стоптанные с широкими щелями половицы и вместо белого потолка с лепными украшениями — черные балки. А что уж и говорить про ванную! Дворцом показалась Алику их иркутская квартира по сравнению с этой хибарой![8]
Он сел на табурет, вобрав голову в плечи, и, сложив на коленях руки, размышлял, что ждет его дальше.
Внезапно за перегородкой раздался детский плач. Надя, разговаривавшая с папой, бросилась в другую половину избы.
— Правнук, — сказал дед не без гордости. — Иннокентий. Тоже, как весь наш род, синеглазый… — и, видя, что Алик как-то странно улыбнулся, добавил: — А ты иди-ка, глянь на свою родню, иди, не пужайся.
Алик вышел за перегородку. В легком полукруглом ящичке, похожем на лодку, на веревках, привязанных к потолочной балке, лежал младенец. Он зашелся от крика. Надя одной рукой укрывала его ножки, а другой плавно качала ящичек и что-то приговаривала. Скоро Иннокентий перестал орать. Из его не по лицу огромных синих глаз еще катились слезы.
— Хорош парень, однако? — спросил дед, поглядывая на младенца.
— Хорош, — ответил Алик и глотнул.
Ему было странно и как-то не по себе оттого, что вот этот замурзанный младенец — его родня и он должен с почтением относиться к нему. И Алик для приличия изо всех сил старался улыбаться.
— Как народилась твоя мамка, Нюшка, значит, — сказал дед, стоявший за спиной, — я и сколотил эту вот люльку. С того времени пустой не остается…