Расправившись с семьей Бориса Годунова, Голицын, Мосальский и Сутупов принялись за всех родственников неудачно начавших основывать новую царскую династию в Руси. Всех оковали и отправили в темницы дальних городов Низовья и Сибири. Семена же Годунова велели страже прикончить дорогой, что и было неукоснительно исполнено. В Переславле.
Мало всего этого. Трупы матери и сына выставили на позор на Лобном месте, объявив при этом, что они сами лишили себя жизни ядом. Не удосужились убийцы при этом, хотя бы приличия ради, прикрыть следы удушения.
Ложь всегда воспринимается людьми не с восторгом, поэтому все более и более горожан начало жалеть жестоко убитых, вспоминая добро и забывая о злом, свершенном даже Борисом.
Лишь несколько дней спустя погребли удушенных в девичьем монастыре Святого Варсонофия на Сретенке, присоединив к ним и самого Бориса Годунова, тело которого извлекли из раки в Михайловском соборе и переложили в деревянный гроб.
Это перезахоронение тоже не всем москвичам легло на душу.
По собственному ли усердию посланцы Дмитрия Ивановича выставили трупы царицы Марии и Федора Годунова, перезахоронили Бориса, стараясь угодить царю-батюшке, или по приказу самого Дмитрия Ивановича, значения не имело: многие москвичи, не задумываясь, восприняли происшедшее как лицемерное злодейство. Первые семена сомнения брошены. Слишком уж разнились слова добросердечного послания царя москвичам и дела, последовавшие за этим посланием.
Увы, поздно было кусать локти. Уже подошел день приема государем покаянного посольства.
Еще не венчанный на царство, Дмитрий Иванович принял челобитчиков из Москвы, сидя на троне с рындами по бокам. Точно как отец, Иван Васильевич.
Прием милостивый. Без колебаний принято приглашение на пир.
С одним условием:
— Пусть все, кто прибыл с вами из Москвы, будут на пиру. Без выбора. Но я вправе позвать на него и своих польских слуг.
Челобитчики покорно склонили головы, хотя с явным неодобрением отнеслись к предложенному: как можно соединять бескомпромиссный душевный порыв верных подданных с корыстной наемной службой, которая к тому же оплачивается щедростью искренних сторонников законного наследника российского престола?
Отпуская поклонное посольство, Дмитрий Иванович объявил:
— А боярину Богдану остаться со мной.
Впервые вот так, прямо, сказано слово «боярин» прилюдно.
Значит — не оговорки были и прежде. Но почему только боярин, а не великий боярин? Неужели он, Бельский, не достоин носить этот титул?
Когда они остались одни, Дмитрий начал разговор тоном не подопечного, а самодержца:
— Ты многое сделал, чтобы мне присягнула Москва, но ты совершил ошибку, запретив расправу с Годуновыми. Мне пришлось поправлять ее.
— Это не ошибка моя, государь, но обдуманный шаг ради народного уважения к тебе. Да, насилие радует иных, но ужасает большинство. Я хорошо это знаю по себе. Я и насильничал, и подвергался насилию, и я понял: оно вызывает злобу и отвращение. Вот почему я не хотел крови, о чем писал тебе, государь, свое слово, свой совет опекуна.
— Время опекунства миновало. Я знаю, что делаю, и стану поступать, как посчитаю нужным.
— Воля твоя, государь.
Вот такая размолвка. И на пиру Богдан сидел по левую руку от Дмитрия Ивановича. По правую — Сандомирский воевода Юрий Мнишек.
Глава четырнадцатая
Он был оскорблен до глубины души, поэтому замечал только то, что тешило обиду — Бельский видел, с каким недоумением москвичи, заполнившие улицы, по которым въезжал царский поезд, смотрели на ехавших впереди всей царской процессии ляхов, сразу же за которыми во все дудки дудели польские музыканты бравурные польские мотивчики; а наиболее смелые из москвичей даже ухмылялись в бороды, когда вслед за шляхтичами и музыкантами двигалась карета, запряженная шестеркой цугом, и восседал в ней разодетый, что тебе баба-модница, старый поляк с гордо задранным носом; только когда подъезжал сам государь на великолепном белом аргамаке, толпа склонялась, но не более как поясно — расправа над Марией-царицей и ее сыном Федором, особенно выставление их тел на позор, Москва не одобрила и теперь не падала ниц, а лишь приличия ради кланялась.
А вот ниже она склонилась, когда проезжали бояре, ехавшие в нескольких шагах за государем.
Дмитрий Иванович не видел этого. Он вообще не замечал явной холодности толпы, а ликовал душой, ибо въезжал в Москву победителем.
Большая часть торжественного царского поезда миновала мост через Москву-реку и даже Москворецкие ворота, начала втягиваться на Красную площадь, как вдруг налетел пыльный смерч, невесть откуда взявшийся. Всадники и кони, ослепленные пылью, едва противостояли вихрю и вынуждены были остановиться.
И тут, рядом с Богданом (из-за пыли он не мог разглядеть говорившего) горестно прозвучало:
— Господи! Спаси нас от бед!
А следом, тоже горестно, но более твердо прозвучало еще откровеннее:
— Худое предзнаменование. Для Дмитрия и для Руси!
Крамольные слова, достойные опалы, если даже не казни, но никто не одернул крамольников, не попугал их возможной карой. Это о многом сказало оружничему.