— Так боже ж мий! — воскликнул своим певучим «хохляцким» тенором Чабан, глядя восхищенными глазами на Петю. — Хиба же я не знаю, шо до вас приносили от барышни Заряницкой якусь манесенькую цидулку?
— А ты что, следишь за мною? — мрачно спросил Петя.
— Та боже ж меня сохрани! Я тилько вас жалею и смотрю, чтобы эта Заряницкая охвицерия вас часом не подстрелила. А тут аккурат часа два назад в Александровском парке такая перестрелка поднялась, что я уже подумал, что это вас убивают. Даже собирался бежать к вам на подкрепление.
— Ну и почему же не побежал?
— Потому как стрельба вскорости затихла, — виновато моргая своими густыми девичьими ресницами, сказал Чабан. — А тем часом и вы сами пришли, только с другого боку.
— Эх ты, герой! На тебя понадейся.
— Никак нет, — жалобно сказал Чабан. — Я за вас всегда готов отдать жизнь. Помните, как я вас тогда на Румынском фронте на своих руках вынес из боя?
Чабан уже давно был самым искренним образом убежден, что это именно он спас прапорщика Бачея и с опасностью для жизни вынес его из боя. Он так часто об этом рассказывал знакомым девчатам и землячкам, так часто напоминал о своем подвиге Пете, что Петя и сам временами начинал этому верить.
— Так ты говоришь, что слышал в парке стрельбу?
— Так точно.
— И что же, сильная была стрельба?
— Еще какая!
— Ну, значит, слава богу, что меня там не было, — с легкой улыбкой сказал Петя. — Что же ты стоишь, Чабан? Иди до дому. Ты где ночуешь сегодня? Небось у госпитальных девчат? Спокойной ночи.
Но Чабан не уходил, переминался с ноги на ногу, видимо собираясь еще что-то сказать.
— Чего тебе? — спросил Петя, хорошо изучивший все повадки своего вестового.
— Разрешите обратиться.
Петя с удивлением посмотрел на Чабана, стоявшего перед ним смирно, руки по швам, каблуки вместе, носки врозь, с вылупленными по-старорежимному глазами, в белках которых отражался синий лунный свет.
— Ну? Обращайся. Говори по-человечески: что? Только без этих старорежимных фокусов. Стой вольно.
— Разрешите мне податься до дому?
Только теперь Петя заметил, что у ворот стоит прислоненная к стене винтовка и на тротуаре виднеется туго набитый вещевой мешок с котелком и фляжкой.
— Ну что ж, — сказал Петя. — Ты человек свободный, демобилизованный, можешь идти куда угодно, никого не спрашивая.
— Никак нет, — твердо произнес Чабан. — Как вы есть мой прямой, непосредственный начальник и боевой командир, то я обращаюсь к вам, по команде.
— Чудак-человек! Во-первых, я уже давно не твой командир, а во-вторых, из того, что ты за мной когда-то увязался с фронта в тыл, еще ничего не следует, тем более что старая армия демобилизована.
— Никак нет, вы всегда есть мой прямой начальник! — сказал Чабан.
Лицо его покривилось, и Пете даже показалось, что он сейчас заплачет.
— Хорошо, — сказал Петя, — пусть будет так, если это тебе нравится. Но ведь ты все равно — и так и этак — пойдешь домой, независимо от того, что я тебе прикажу?
— Так точно. Все равно пойду домой. Там у нас давно уже всю землю графов Бобринских поделили, одни мы остались неподеленные.
— Так с богом, — сказал Петя и неожиданно для самого себя почувствовал на глазах слезы. — Желаю тебе счастья.
— Покорнейше благодарим, товарищ начальник! — Глаза Чабана сияли. — А вы, Петр Васильевич, не сомневайтесь. Если опять начнется какая-нибудь заварушка, я тем же часом прибуду в вашу часть, служить, как бы сказать, за власть Советов под вашей командой.
— Спасибо, Чабан.
— Рад стараться.
Они обнялись и поцеловались.
От Чабана так вкусно пахло молодым чистоплотным солдатом, юфтевой кожей, грубым сукном, овчиной, махорочкой, салом, ржаным хлебом. И Петя так живо вспомнил этот знойный июльский день в Румынских Карпатах, когда его, раненого, несли из боя и вокруг сухо трещали сверчки.
— Счастливо оставаться, — сказал Чабан, подхватил свой вещевой мешок, винтовку и, позвякивая котелком, быстро пошел под редкими в лунном небе трескучими февральскими созвездиями по пустынной Маразлиевской, наполовину черной в тени и наполовину синей от месячного света.
А Петя отправился домой, где уже давно его дожидался отец, и, подымаясь по мраморной лестнице, думал о том, что сегодня закончилась какая-то очень большая, значительная, неповторимая часть его жизни.
Начиналась новая жизнь.
И Петя встречал эту новую жизнь, одинокий, свободный, уверенный в правоте того дела, которому он служит.
Отец сидел за своим старым письменным столом со старомодными точеными перильцами, в обширной чужой комнате, и при свете керосиновой лампы под зеленым абажуром работал, то и дело наклоняя голову, поправляя пенсне и делая пометки синим карандашом.
Но он не исправлял ученические тетрадки. Это был черновик отчета учебной части нового железнодорожного техникума Одесскому губнаробразу, который Василий Петрович тщательно проверял и исправлял, прежде чем переписать набело своим бисерным почерком.
В отчете содержались очень важные мысли о пересмотре всего учебного плана в духе старых идей Василия Петровича о воспитании юношества, почерпнутых им у Жан-Жака Руссо и из педагогических сочинений Льва Толстого.