Когда весной 1918 года Ленин объявил о своем плане «монументальной пропаганды», который должен был заменить памятники старого царского режима новым советским искусством, объединить художников и все население одной коммунистической верой путем создания новых монументов, его рекомендации в значительной мере опирались на произведение Кампанеллы[60]. Сведущий в литературе министр просвещения Анатолий Луначарский тоже заразился от Ленина восторгом перед итальянским утопистом и в 1918–1920 годах начал писать трилогию под названием «Томмазо Кампанелла»[61]. Однако к началу двадцатых годов монументальная пропаганда не возымела ожидаемого воздействия: его уничтожали повсеместный хаос и дилетантское исполнение.
В таких обстоятельствах уже в двадцатые годы травелоги — тексты, находящиеся в движении и его изображающие, — заняли центральную позицию в системе советской литературы[62]. Они взяли на себя ряд функций, которые резко отличали их от травелогов дореволюционной эпохи. Не в последнюю очередь они служили тому, чтобы закрепить четкую внутреннюю иерархию советского пространства и препятствовать центробежным тенденциям. «Взгляды» и тексты ранних советских путешественников поддерживали стремление центра стабилизировать военно-политическое положение на дальней периферии (в Сибири, на Кавказе, в Средней Азии) на долгий срок и цивилизовать ее в области естествознания и техники. Те же функции, которые в колониальную эру XVIII–XIX веков выполняли английские и французские травелоги, посвященные Африке и Азии. Части советской империи, находившиеся во время Гражданской войны во власти «контрреволюции», привлекали особое внимание. Так возникли, например, путевые очерки о Сибири, Амурской области, озере Байкал, о Крыме, Поволжье, о донецком котловане, Туркменистане и горе Арарат[63].
Новые травелоги эксплицитно демонстрировали подобные регионы как части советского пространства, доступные для современных средств передвижения, для современных оптических средств и инвентаризации[64]. Не в последнюю очередь они облекали в языковую и письменную форму впечатления от стремительного движения в огромном пространстве, тем самым изменяя восприятие этого пространства читателем[65].
Но в одном специфическом случае наиболее четкие взаимодействия между окулярцентризмом и травелогами нужно выделить особо. На этапе консолидации Советского Союза возникла мощная бюрократия, вводившая новые (в том числе визуальные) методы сбора, хранения личных данных и контроля над ними[66]. Советский паспорт, обеспечивающий визуально контролируемую связь между личностью и идентифицирующим ее документом, был самым важным документом, включающим его обладателя в сообщество полноценных советских граждан. Как уже упоминалось, контроль за передвижением или миграцией в советском пространстве регулировался жестким паспортным режимом. В период Гражданской войны вопрос бегства и изгнания решало наличие идентификационных бумаг и персональных справок, определявших свободу передвижения, а зачастую и выживание людей[67]. Множество пропусков, разрешающих вход, доступ, проезд, регулировали порядок передвижения внутри России.
Виза, пропуск, «охранная грамота» уже в начале двадцатых годов становились не только темами, но названиями травелогов и/ или автобиографий. Примером является произведение Виктора Шкловского «Zoo, или Письма не о любви» 1923 года — нечто среднее между автобиографией и травелогом, документом и вымыслом[68]. Шкловский подспудно играет с полисемией лексемы «пропуск», которая в русском языке может означать «упущение», «неявку», «ошибку». Риторический троп «эллипсис», который в русском литературоведческом языке обозначает пропуск элемента высказывания, в автобиографическом тексте Шкловского становится разрешением на въезд, которое в русском канцелярском языке тоже называется «пропуском» и позволяет автору ездить из запретных зон — в свободные — по крайней мере, в литературном воображении. Печатный облик текста с многочисленными абзацами и вставками демонстрирует подобные «проходы»[69]. Так через травелог Шкловский добивается разрешения на полное опасностей и невероятное возвращение в Советский Союз. Неудивительно, что в таких обстоятельствах изображение И. Эренбурга в «Zoo» оказывается критическим или даже уничтожающим: этот коллега-писатель в начале двадцатых годов находился в привилегированном положении, имея возможность, как обладатель советского заграничного паспорта, перемещаться между Востоком и Западом, коммунистической системой и капиталистическими странами. Из своей привилегии он даже создал литературную программу свободного путешествия между системами, собрание очерков о европейских метрополиях и ландшафтах под названием «Виза времени», которое трижды издавалось между 1929–1933 годами и получило живой отклик именно в Германии[70].