На спуске к реке, где веерами расставлены гранитные скамьи, где улыбчивые сфинксы торчат напротив на открыточной набережной Искусств, стоит пара. Женщина опускается на две ступени вниз, чтобы поцеловать мужчину в губы. Он отстраняется от ее разомкнутых губ, как иностранец. На губах у него простуда. А в левой руке — разбитое горлышко пивной бутылки — розочка для фламандского приема кабацкой драки, ну как с таким грузом обнимать женщину? И тогда он роняет бутылочное стекло на набережные граниты и целует ее так глубоко, как течет река, как вбиты венецианские сваи в болота.
Им не хватило места в гостинице.
…Над тяжелыми, сто лет как отцветшими сиренями луна-парка взлетал расписной монгольфьер — прогулочный воздушный шар с корзиной, в которую щепетильные матери насажали пищащих детей. Вслед шару всплеснули белые платочки.
По кругу играла музыка. Смеркалось, как бывает в Париже, когда уже с десяти вечера комендант приказал по всем жилым кварталам соблюдать правила затемнения.
— Ты слушаешь меня, Николь?
— Я хочу все видеть, Колен. Я скоро буду совсем старая. Я буду сидеть на балконе и сыпать пшено голубям сердечком или монограммой. Я буду пить кофе с молоком. Я не понимаю, о чем ты говоришь, Колен…
…Николь зната, как живет русский. Он часто не запирал дверь, в щелку тянуло мужским нежильем. Иногда Николь, когда никого не было, прокрадывалась в его квартиру, исследовала, как первопроходец, поджаберные недра его голодной и пустой комнаты. Двухпрограммное радио бормотало на подоконнике. Хлебница с плесневыми корками. Вечно незаправленная постель. Твердая карточка женщины в соломенной шляпе, зачерствелой женщины, выставившей на продажу свои черные русские скулы, даже при одном взгляде на нее — ломило горечью нёбо, словно наелась цикория.
Синий граненый флакон фирмы «IRFE» с выдохшимися духами для шатенок, поздравительные открытки, счета, книги на кириллице, этот хромоногий алфавит Николь называла греческими жучками.
Однажды, странствуя по квартире русского, Николь устала и заснула в продавленном кресле, подтянув колени ко лбу, так, как это делала мама.
В ладони Николь дремал синий флакон. Он понравился ей. Сквозь сон ее подняли на руки, тиснули краденый парфюмерный саркофаг в карман платья. И она услышала так высоко, с еле уловимым акцентом, слова:
— Тяжелый и долгий август.
По радио передавали погоду и легкую музыку. Потом речь фюрера. Долгие подземные аплодисменты. Голос диктора с несвежим, по-мясницки жирным и сильным эльзасским акцентом:
— Фокстрот-монстр «Я тебя никогда не оставлю».
Заковыляла отдаленная, как из погреба, музычка.
Русский передал спящую Николь с рук на руки матери.
Мама посмотрела на него, отнесла Николь в квартиру и положила в прихожей на калошницу, как кошку.
— Я не могу за ней следить. Я обязана вам, месье?
— Нет. — Русский отвернулся.
Мама погладила его по колену и вверх по тощему, нежному не по-мужски бедру.
— У меня есть банка конфитюра. Я хотела обменять ее. Соседка дает яичный порошок и корсетные кости. Хотите, я отдам банку вам.
— Нет, — повторил русский.
Мама хлопнула входной дверью, положила ему на плечи руки.
— Вас не раздражает, что моя девочка приходит к вам спать?
— Нет.
Мама взяла его под затылок, так, что он вскрикнул, и укусила его в губы. Опустилась на колени, потерлась скулой о брючные пуговицы.
— Нет. — Русский прижал ее голову и тут же отстранил.
— Мальчишка, — сказала мама и вернулась домой.
Николь в полусне потянулась к ней.
Мать шлепнула ее по рукам больно и хлестко.
— Поцелуй его завтра, маленькая дрянь. Он не опасен. Поцелуй, слышишь?
На нижней площадке ожила и грохнула респектабельная кабина лифта.
…Николь и Колен смотрели музыкальное представление «Братья Фиорелли: поющий и говорящий синематограф».
На летней сцене танцевали клоуны в мешковатых комбинезонах синего бархата с солнцем на ягодицах и вышитыми орхидеями на груди, а с ними длинноволосые мальчики, танцовщицы в непорочной застиранной кисее с бисерными узорами по подолу. Одна плясунья поцеловала клоуна и закрутила его в сложной фигуре кадрили.
Жидкие дряблые локти акробата-выпивохи вяло шевелились. Темные сочные драпировки с непристойными картинами хлопали на ветру.
— Она красивая, — сказала Николь. — Я тоже умею танцевать кадриль.
— Это не «она», — возразил Колен и усмехнулся, тонко, левой стороной губы.
Зрителям предложили за пять су складные стульчики, Колен не задумываясь высыпал мелочь служителю, сел сам и усадил на колени горячую, бледную до розоватости Николь. Николь поерзала на нем и, вспомнив материнские слова, поцеловала русского в жесткое заглотное яблоко кадыка на шее.
Русский смотрел на сцену стеклянными пуговичными глазами, монотонно проводил по спине Николь узкой ладонью, от шейного хрусткого позвонка — до банта на платье, над копчиком.
— Это не «она». В афише сказано — братья. Здесь нет ни одной сестры, присмотрись, какие у нее лодыжки, какие запястья. Это мужчина.
— Он переоделся в танцовщицу и теперь прячется?
— Самый лучший способ спрятаться — это навсегда переодеться.