Однажды осенью Софья не успела еще задремать в пасмурной читалке, как Мария Казимировна позвала ее к себе в кабинет и принялась возбужденно тыкать растопыренными пальцами в наваленные на столе, на подоконнике, на полу книги. Оказалось, что нашелся и в нашей опустившейся провинции некий господин хороший, который все это богатство библиотеке подарил, да еще и сам машину оплатил, и грузчиков нанял, а завтра зайдет, чтобы все как следует оформить, подписаться где надо и… У Марии Казимировны аж дух захватило от восторга. А Софья поглядывала на раскрасневшуюся директрису и нехотя отмечала, что у Казимировны опять подскочило давление и завтра она на работу, скорей всего, не придет. И хорошо еще, если мозгов хватит не прийти. А то ведь старуха вечно норовит перегнуть, героизм какой-нибудь устроить, и как бы не пришлось после снова «скорую» вызывать. К концу разговора Софья уже тихо ненавидела неизвестного дарителя макулатуры.
«Тем более что книги наверняка никчемные, самому благодетелю сто лет ненужные. Чушь всякая. Что-нибудь вроде пятитомного сочинения о красных слонах и крылатых обезьянах, да сотня-другая брошюрок об астральных полетах, жизни вечной и мочелечении… А мне все это разбирать, расставлять, на все карточки заводить. Может, еще и благодарить благодетеля придется, если Мария Казимировна завтра до библиотеки не доползет…»
(Орел-решка, Сонечка! Ты ошиблась.)
Софья поняла, что ошиблась, уже через час после того, как директриса сама принялась перебирать книги и сломалась. Охнула и осела на пол, словно гимназистка, у которой впервые началось обыкновенное женское недомогание. Пришлось срочно эвакуировать Казимировну домой. Причем старушка настолько вразумилась и расчувствовалась, что даже согласилась вызвать врача и на работу завтра не показываться. Добровольно.
Проводив страдалицу, Софья вернулась в директорский кабинет. И только тогда поняла, насколько она все-таки ошиблась. Пока Мария Казимировна хваталась за книги, Софья занималась тем, что освобождала два стеллажа от хлама. Для особо ценных книг, как сказала старуха. Софья на книги не заглядывалась, чтобы не рассмеяться, увидев корешки. А теперь ей самой пришлось склониться над ступенчатыми пыльными горами. Да так и замереть.
«Может быть все что угодно, Яков Моисеич, кроме…»
Кроме случайностей, Соня. Шекспир обычно многотомен и всегда многослоен, его обряжают в черный камзол — в черный потертый камзол, и кровавые буквицы на корешке сливаются в долгом желании и сохнут под горячими пальцами. Сервантес тяжел, как Санчо Панса, и носит истертую холщовую ветошь. А «Декамерон» пунцов изначально и смешон, как вареный рак в сундуке с приданым. Платона всегда вылавливают из болота и сушат на быстром огне, а Гёте кроят из лишайника и птичьего помета, и он рассыпается от вздохов. И поделом, и поделом ему, Соня! Только…
«Только кто же их отдает?!»
Теперь и Софье пришлось потихоньку присесть на пол и даже вытащить из кармана тощую сигаретную пачку. Высыпав сигареты на ладный прохладный томик Уэллса, она закурила, стряхивая пепел в опустевшую пачку. Никогда, даже в отсутствие Марии Казимировны, она не позволила бы себе курить в кабинете. Обоняние у директрисы на зависть любой овчарке, и кажется, она даже через неделю в состоянии унюхать тонюсенькую ворсинку табака, застрявшую между страниц. Однако Софье вдруг стало не до Казимировны.
(Бывает же так, Сонечка, что хочется вдруг замереть надолго, замереть так, чтобы тело просело, опустилось до самой земли, и застыть, закостенеть целиком, горько потягивая дым, и не замечать, что пепел скручивается старческим пальцем, тычет куда-то вниз, словно хочет сам подтянуться к далекой пепельнице, до которой тебе нет дела. Хочется закоченеть настолько, чтобы мозг заледенел, чтобы любая мысль поскользнулась и упала, разбилась, разлетелась по гладкой поверхности блестючими льдистыми искрами, а ты бы и не успела заметить, о чем же все-таки подумалось. Наверное, так случается с каждым перед прыжком в ледяную воду той самой осени, весны, гололеда, когда легче сойти с ума, чем представить, что и после этого опять придется жить. Если и есть милосердие на свете, то оно в этой немоте и скованности, которая растягивает минуты в серую ватную вечность. Последнюю вечность на краю земли, в которую уже не вернуться. А внизу — только ледяная стальная вода, до которой еще и лететь — целую вечность.)
Софья смотрела прямо перед собой, и ее взгляд стекал по внутренней поверхности грязного окна, за которым ничего не различить, ведь если начать вглядываться в каштаны, в небо, в фонарный столб за стеклом, то мысли зацепятся за предметы, опишут их, пристегнут к словам и помчатся дальше, уже мимо-мимо-мимо, туда, где в уголках глаз скопились цветные пятнышки книг, разбавленные соленой водой. Сигарета догорела, уголек выскользнул из фильтра и горячо капнул на колено. Вечность иссякла. Соня наконец заплакала.