Читаем Беглец из рая полностью

Не успел с дивана сняться, как явилась соседка, принесла молоко. Вошла, как водится, не спросясь. Крохотными, глубоко посаженными глазками обвела избу, остановила суровый взгляд на мне. На голове кожаная шапенка, сама ростом в сажню, в дверь едва влезла. Низким голосом, притаивая добрую издевку, спросила вроде бы спокойно, но занавески на окне всколыхались:

– Ты чего, колчушка, лежишь? Иль яйки паришь? Ой, Стяпановна, до каких пор ты будешь сына поваживать. Засохнет в бобылях. Все скиснет, а чем унука для тебя ковырять?

– Какой там унук, – махнула рукой Марьюшка. – Ты, Анна, чего кричишь, как на тот берег перевозу. Я чай не глухая.

– Говоря такая… А ну вставай, лежень! – приказала. – А то сейчас дубьем. Ночью у него все окна горят… Только деньгам перевод. Днем думать надо. Ночью – черные мысли, днем – светлые. – Не чинясь, сдернула одеяло, ткнула дресвяным пальцем в мою тощую интеллигентскую грудь, едва помеченную ржавым волосьем, игриво ущипнула под пупком. – А ну, подвинься, лодарь, сейчас деток делать будем.

– Какие тебе детки, Анна Тихоновна. Поди, все уже повырезано и веретенкой зашито. Только добру один перевод.

– Куда ли еще сгодится парничок, – стеснительно кинулась в защиту Марьюшка и торопливо набросила на меня одеяло.

– А ты, Стяпановна, и неуж не знала? Нынче мужики… долой их, на свалку, да готового робенка бабе в родилку вставят. До мизинца в трехлитровой банке выкормят, а после и всадят, скажут носи, бабка, дите… Вот мне наснилось нынче от горей, что будто я тройню принесла, как котят. Я и заплакала. Ой, куда с има старой-то?..

Старуха отвернулась от меня, свирепо уставилась на стопу шанег и пирогов, возле которых недавно увивалась мышь-домовушка. Подхватила от печи самовар, с пристуком выставила его на стол подле стряпни, даже не сняв с конфорки заварника. Бедная Марьюшка и охнуть не успела.

– Так ты, гостьюшка, садись, – по-северному, с протягом, выпела мать. – Праздничное кушать будем.

– А что, и сяду. Почто не сесть. С четырех на ногах. Скотину обрядила и бегом в Тюрвищи попроведать мужнего брата. Сын Гришка на днях вернулся. Это он, гопник, ко всякому слову, раньше сядешь – раньше выйдешь. Э-э, тюрьма научит. – Старуха вздохнула, придвинула к себе чашку с цветочками, посудинка исчезла под ее бурой ладонью, как цыплак. Шаньгу съела в два прикуса, чай выхлебнула и тут же опрокинула чашку верх донцем. – Да… Ехал Гришка на машине. Шоферюга он. Подобрал по дороге тетку и снасилил. Сам-то писаной красавец, но горький пьяница. С малых лет запил, да. Ну, пять лет отсидел. Вот, значит, снова сел за руль, поехал, подобрал по дороге бабу с ребенком в кабину. В дороге девчушку-то ссадил, а бабу снасилил. Только неделю и гулял, милок. И снова на шесть лет загремел. Сам-от, хозяин, «самовар». Пил, курил. Врачи говорят: брось курить, ноги отрежем. Ну, отняли ноги. Мать не снесла горей, этой весной скончалась. А до меня слух-от… Это он, Гришка из Тюрвищ, нынче ночью у нас галил. Его бы в больнице проверить. Может, шарик – за ролик. А он на свободе… Дошла до кладбища, сидит Гриша под забором, плачет. А еще раным-рано. Я у него: «Гришенька, чего плачешь?» А он мне: «Маму жалко». Я ему: «Раньше надо было жалеть». И пошла, не стала припирать. Плачет дак. Душа, значит, есть. Маму, говорит, жалко. Эх, дуралей, дуралей. И мой такой же…

– От вина плачет, – рассудила Марьюшка. Она люто недолюбливает пьяниц. – За водку чёрт церкву ломал.

– Может, и от вина…

Я Марфу из Тюрвищ хорошо знал. Чернявая тетка татарского вида с сизыми глазами и крупной бородавкой на лбу. Марфа проходила поутру через нашу деревню на дальние богатые черничники, куда из Жабок-то редко кто решался наведываться, и бывало, тащится ввечеру обратно, вся приопухшая, искусанная комарьем, с огромным скрипящим коробом на сгибе руки, с краями, налитыми сизо-синей отборной ягодой, будто вишеньем, и с кулем обабков, сломанных по дороге. Помню, застрянет у нашей избы, поставит корзину на землю, низко поклонится, виноватым голосом попросит воды. И потом пьет долго, как утомленная жарою корова, роняя капли на залоснившуюся от пота и лесного праха грудь. Руки крупные, тяжелые, с набухшими жилами, с фиолетовыми от черники разводами, будто натянуты на пальцы цветные резиновые перчатки. И ни слова не проронив, снова поклонится и потянется упрямо через Жабки, больше ни к кому не привернув. А до дому еще пехаться с ношею версты три, а там ждет муж – «самовар», дочь с внуком и невестка, уж который год плачущая по своему «тюремщику».

Перейти на страницу:

Похожие книги