Божье наказание, послушание, добровольный урок для смирения... Каждую субботу во всю зиму стану слушать ее плачущий голос, ее исповедальные, сокровенные признания, то глубоко личное, что стесняются говорить в глаза мужику, а телефон как бы снимает неловкость, притушает стыд, и ты превращаешься во второе «я», сидящее за ширмой, иль в призатененное зеркало, которому можно выплеснуть все, и ничто дурное не отразится в его глубине и не отпечатается особым образом... Прежде я предполагал, что Марфа навязывается в жены, надоело быть в разведенках, устала жить в одиночестве, и ей, литературной даме, так хочется прислониться к гуманитарному человеку, с которым столько общего. Хотя она откуда-то с Алтая, с тамошних снежных шапок, вокруг которых бродят бородатые горные козлы, а я из тайболы, из глухого суземка, где небо с овчинку меж сосенными папахами. Она – эфирное существо, сотканное из капризов, сиюминутных желаний чего-то необычного, легко переходящих в истерики, будто никогда не живала в деревне, не знавала затрапезной грубой жизни; так столица безжалостно перелицевала ее, заставила забыть свою породу и природу. А мне надобна семейная половинка плотская, земная, с крепкими нервами, не знающая тоски и беспричинного нытья, плотно стоящая на ногах, крутобедрая, задастая, чтобы ребятишки вылетали, как пули...
Позднее выяснилось, что я нужен ей лишь как духопровод, соединяющий с космосом, де, поговорив со мною, она находит силы жить дальше, что от меня исходят особые, добрые, целительные волны, расщепляющие темень внутри в тонкие волоконца, что она хмелеет от разговоров со мною, как от бутылки «Мукузани»...
– Мне сегодня плохой сон приснился, – плакалась Марфа. – Будто меня, голую, привязали к столбу... люди шли и плевали, мазали дегтем, и груди у меня стали отрастать, отвисли до пупа. Нет, ты представляешь, у меня лифчик второго размера, а надо шить лиф с пудовую авоську, и туда это мясо пихать. А как таскать его? Я видела такую старуху в бане, у нее не груди, а коровье вымя пустое, кожаные мешки. Ты меня можешь представить с кожаными мешками...
– Нет, не могу, – мягко согласился я, с тоскою разглядывая квартирешку и отодвигая телефонную трубку подальше от уха, чтобы визгловатый, стенающий голос через клокочущую мембрану не вонзился, подобно скальпелю, в мой рыхлый мозг.
– Ой, что я Вам говорю, дура! Простите, Павел Петрович... Вам совсем не нужно знать женские дела. Трусики, лифчики... Ну вот стою я у позорного столба с этими кожаными авоськами до колен, измазанная дегтем, стыд-то какой... И вдруг стала на животе расти опухоль с футбольный мяч иль больше того. Подошел какой-то мужик, ткнул иглой, и полилась из меня гадость. Вспоминать противно даже...
Я еще дальше отстранил от себя трубку, минут через пять прислонил к уху, из космоса лился словесный поток:
– И как мне понять этот сон? Предсказание? Мне надо чего-то остерегаться нынче? Меня будут на работе ругать иль плохо обо мне напишут в газете? Я чувствую, что-то плохое случится сегодня обязательно. И все оттого, что у мамочки было кесарево сечение. Я не прошла сквозь трубы. И теперь мне отовсюду больно.
– Марфа, не внушай себе. Все плохое уже позади. Нарыв лопнул. Гадость пролилась. Что замышлялось против тебя, не нашло поддержки.
– Ну, а грудь-то при чем, Павел Петрович?
– Рожать надо. И поскорее. От любого жеребца, – грубовато сказал я, зная, что литературная дама столь простых, лишенных ханжества слов не стерпит. Если бы я выматерился, как извозчик, она бы лишь засмеялась, забулькала горлом, а может быть, и взволновалась бы утробою. – Иначе титешки превратятся в пустые кожаные бурдюки, где будет прокисать твоя не израсходованная по детям любовь.
– Хорошо сказать, Павел Петрович. А где найти такого? Погляжу окрест, и глаза замглятся тоскою. – Марфа с таким придыханием сказала, словно предлагала себя. Значит, с женщиной что-то случилось, она перестала рыться в мужиках, будто в базарной морковке, и теперь бросалась на первого встречного, словно мотылек на огонь. Несчастная, гонор незаметно увял, а годы просочились меж пальцев, как вода.
Разговор пошел по новому кругу, и не было ему конца.
Уже сердясь на себя за дурацкую простоту, я торопливо положил трубку... Снова обвел взглядом этажи книг, лабиринты полок, узкое ложе, принакрытое полосатым пледом, и моя захламленная берлога показалась мне милой сердцу. С внезапным облегчением я подумал: «И хорошо, что одинок. Попадет вот такая жена и выпьет в одну неделю, превратит в дарового неухоженного осла, а то и наставит рога».