— Сердце и подсказало. Потом уж, как пригляделась — и повадка вся, как есть, и глаз чистый, и родинка, как у Прасковьи Ивановны, матушки моей, на правом виске. Такой еще молодой, а виски сединой подернуло. Спрашиваю: — Неужто жизнь такая, Андрюша, неудобная была? Все ж у вас в городах вроде полегче маленько? — Нет, — говорит, — тетя Аня, жизнь везде замечательная. Только её любить и понимать научиться надо. У меня, говорит, пока не очень это дело получается.
Снова панорама камеры по горнице. Но теперь за столом тесно и чинно сидят приглашенные гости. Из мужиков только Сергей Иванович Кузнечкин и председатель местного АОО — крупный сорокалетний мужчина с печальным и как бы навсегда задумчивым лицом. Остальные — женщины. Председатель встал, поднял стакан с вином и, печально глядя в камеру, сказал:
— Для меня, когда Андрей Павлович приехал, звонок прозвучал. Оттуда… — и он свободной рукой показал куда-то вверх. — Объясняю, если кто не понимает. Все последние годы отсюда сплошь уезжали, а сюда — никто. Ни единого, можно сказать, человека. И хотя Андрей Павлович не задержался особо, но интерес к нашей жизни в нем ощущался, прямо скажем, громадный. Я бы даже сказал — коренной интерес. Об чем это говорит? Говорит, что перспектива все-таки обозначается, если такие люди к нам поворачиваться начинают, корешки свои, как давеча Сергей Иванович выступил, отыскивать начинают. Телевидение вот прибыло, тоже интересуется. Поэтому я, что сказать хочу? Была, видимо, мысль у кого-то изничтожить нас окончательно. Только поняли, видать, что если нас не будет, то и Россия вся на ногах не устоит. Потому что на одной ноге стоять исключительно неудобно. Предлагаю поднять стаканы за нас за всех.
Все молча подняли стаканы, не чокаясь, выпили, и тетка Настасья полным голосом завела песню:
Песню подхватило еще несколько женщин:
Подхватили все:
Остался лишь одинокий девичий голос. Пела Татьяна:
Из глаз у Татьяны текли слезы. Допев последние слова, она прикрыла рот рукой, чтобы не разрыдаться в голос и, уронив табуретку, выбежала из-за стола, а затем и из дома.
В кадре я и Анна Иннокентьевна Журавлева.
— Татьяна моя, как ополоумела. Сколь уже времени, как он уехал, а она до сих пор сама не своя. Извелась девка, и мне покою нет. Легко, что ль, слыхать, как она по ночам ревмя ревет.
Машина стояла у ворот её дома. Дубовой уже сидел в кабине, отрешенно глядя перед собой. Гриша прямо из кузова снимал собравшихся на наши проводы жителей и то и дело поглядывал на грозовое небо. Сергей Иванович Кузнечкин, сидя на лавке у ворот, негромко наигрывал на гармошке «Прощание славянки». Мы с Анной Иннокентьевной стояли чуть в стороне, продолжая начатый разговор.
— Влюбилась?
— Разве разберешь теперь — может, любовь, может, тоска такая. Я ей говорю — кто он, кто ты. Чего сердце зазря рвать? Так разве в её пору слушают кого? Мужиков у нас всего девять с половиной душ, и те все, кто водкой, кто работой покалеченный. Куда молодой девке деваться? В столб телеграфный влюбишься. Так что ей в голову запало… В монастырь собралась.
— За ним?
— Не знаю теперь — за ним, нет ли, а только мысль эту он ей подал. Я его спросила, когда он собираться стал, куда теперь, Андрюшенька? В монастырь, говорит, тетя Аня. С Богом совет держать. Я так и села. А она, видать, услыхала. Так он себе этот путь в испытание выбрал, а ты, дура, куда? Кто тебя в мужской монастырь пустит? Я, говорит, не в мужской, я — в женский. Вот и поговори с ней. Появился, осветил наше одиночество, и снова непогодь беспросветная. Одна теперь надежа — в город её отправить хочу, может, работу какую отыщет. Мне тогда вовсе одной оставаться.