Не понимая еще, что случилось, поручик метнулся прочь — и сразу же, вслед за тем, покрывая крик лютой боли, раздался грохот падающей скалы — рухнула вниз шляпа с каменного гриба.
Упав наземь, Михайла лежал и, затаив дыхание, слушал. Не доносилось ни звука. Вдалеке, под ветром, все громче и громче шумело море, да в груди гулко стучало сердце.
Потом — еле слышно — задрожал в темноте щемящий стон и смолк. Потом снова, и снова. То усиливаясь, то замирая, невыносимо тянулось одинокое стенание тонкой, режущей нитью сквозь мрак. Всю ночь. Под утро лишь замолкло.
Выжатой тряпкой валялся Михайла, и в душе его не было ни злобы, ни ненависти, — вялость одна.
Стало светать.
Покачиваясь, поручик встал, подошел к глыбе, отшатнулся. Выдаваясь плечом, подвернутой, прижатой к шероховатому камню головой, лежал мертвый Федосей — спорщик, искатель краев теплых, умеренных… «Раины, да ручьи, да поля широкие. Воздух благостный…» — задрожал в ушах воспоминанием истовый говорок.
Рядом у камня — кровь лужей темнела. Тонкой струйкой натекла. Застыла.
Михайла перекрестился, отошел.
Через силу побрел к проклятой яме. Лег на живот, потянул горшок, поставил его между ног, отвернул тряпку. Тускло блеснуло золото — монеты старые российские, всяких размеров и чеканки, а более всего — заморских стран, неведомые, с затейливыми знаками. Михайла тупо смотрел на них. Потом всхлипнул неожиданно, расстелил плат, принялся укладывать кружочки, заворачивая ряд за рядом. Привязал под исподним на живот, туго подпоясался.
Опустевший горшок кинул обратно в яму. Наклонился, заглянул: сколько их еще там, да кто хоронил? Степана Тимофеевича товарищи? Или кто еще? Ну и пусть. Пусть лежит. Может, еще когда придется, в другой раз.
Завалил яму, засыпал, затолкал камнями, щебнем, как было, встал и не оглядываясь зашагал прочь. Уже отойдя, не выдержал, обернулся: обрубком торчал каменный палец, отбрасывая длинную тень.
IX
Солнце опять начало жечь. А ветер все дул, все дул не переставая. По морю бежали барашки.
Еле брел Михайла. В животе сосало, губы запеклись, а на сердце тоска навалилась мертвая.
Дрожали в горячем ветре скалы, море, берег. Ни души. Каждый шаг — мука. Печь огненная. Одному худо, с людьми теперь еще хуже будет. Почему так? Потому — пока наг ты и нищ, человек.
Но лишь учуют в тебе эти монеты, — пропал. Тогда не человек ты — стервятина на пути к золоту. И убьют, и зарежут, и в море кинут.
Михайла облизал губы, передохнул. Все таковы. И тут же — прыгнуло, задрожало сердце: Канбарбек! Бородка седая, реденькая, сухое лицо. Черт молчаливый. Тот бы и глазом не повел. Лишь прищурился бы да сплюнул, — в кулак бороду захватил, сказал бы коротко:
— Э, Михайла, дурак ты! Зачем тебе? Иди к нам жить…
Иди. Легко сказать. А куда? Ведь две ночи уже, считай, как увел Канбарбек аул свой… Никуда не прибиться. Ни пути, ни исхода. Старик рыбак? Николка? Им, может, тоже золото ни к чему. Один — старый, другой — малый, как теленок глупый… Может, и не польстились бы… Да что с того? Да и что со златом тем в степи сей делать? Да как жить? Да ведь поймают, уведут, в железы закуют, и — не злата ради, а — государынины слуги, за душою твоею охотнички. За то-де, скажут, что воровал ты с Емельяном Ивановичем, гулял по Волге.
А и чего гулял-то? Спроси — не ответить. Сначала — неволею, а потом будто и охотою. Тогда смутно, сейчас — еще смутнее. Не видать ничего. Раскололась душа.
Шаг за шагом. Долог путь под сумасшедшим солнцем. Куда дольше, чем ночью. И вдруг — расступилась стена отвесная. Овражек со скал к морю вниз спускается. Даже и не овражек — промоина добрая. А по ней — струйка бежит, сочатся капли прозрачные.
Подошел Михайла, со стоном опустился на колени, скинул малахай, подставил ладони. Пил долго. Мыл руки, лицо. Вот так и Емельян Иванович, ночью светлою, лунною, осеннею лицо, руки свои омывал в роднике над Волгою. Где они теперь, руки те крепкие?.. Нет ничего.
Вода лилась, журчала. Михайла отдыхал, снова принимался пить. Отяжелел. Наконец поднялся, повел взором вокруг. В глаза бросился грот — сердечком. Усмехнулся криво: как раз — для нимф пугливых, нежных. В Версали, поди, и то такого нет.
Вздохнул, затиснулся в тень, в грот, ломая причудливые края, глянул — сухо! — лег и заснул в тот же миг, будто в пропасть полетел.
Когда проснулся, в глаза ударил красный зрак солнца. Оно стояло уже низко над морем. Море уже успокоилось, и алая дорога тянулась гладкая и ровная до самого окоема.
Михайла заспешил. Есть хотелось ужасно. Пошел ходко. Скоро и мыс Карган показался. Но тут поручик стал вдруг как вкопанный и замер. Поодаль от берега судно с полосатым, красным и белым парусом покачивалось. На самом же мысу — толпа грудилась, и крик от нее шел изрядный.
Оробел поручик. Кто? Лошкаревская шмака? Так мужик болтал — через недели две только купца ждать. А если Лошкарев поране срока явился — так к чему? Может, и впрямь — с солдатами? А — за кем? За такими, как он, Михайла?