Через две недели, когда я совершал воскресную прогулку вдоль Кэткинских круч, мне показалось, что со стороны Камбесланга ко мне движется двухлетний ребенок с крохотным щенком на поводке. Вскоре я разглядел, что это Бакстер, сопровождаемый огромным ньюфаундлендом. Мы остановились перекинуться парой фраз, выяснили, что оба любим дальние прогулки, и без лишних слов свернули в сторону и спустились к реке, чтобы вернуться в Глазго тихой тропкой вдоль Резергленского берега. Накануне мы были единственными медиками, посетившими лекцию Кларка Максвелла, и мы оба сочли странным, что студенты, которым предстоит диагностировать заболевания глаз, не испытывают интереса к физической природе света. Боглоу сказал:
— Медицина есть искусство в такой же степени, как и наука, но наука наша должна иметь возможно более широкое основание. Кларк Максвелл и сэр Уильям Томсон исследуют глубинную суть того, что озаряет наш мозг и бежит по нервам. А медики переоценивают значение патологической анатомии.
— Но ведь ты сам не вылезаешь из анатомички.
— Я совершенствую некоторые методы сэра Колина.
— Сэра Колина?
— Моего прославленного родителя.
— Ты отцом-то его когда-нибудь звал?
— Я никогда не слышал, чтобы его называли иначе, как сэр Колин. Патологическая анатомия незаменима для обучения и исследований, но она приводит многих врачей к мысли, что жизнь — всего лишь возмущение в чем-то мертвом по сути своей. Они обращаются с телами пациентов так, словно их души, их жизни ничего не значат. Мы учимся успокаивать пациента словами и жестами, но обычно это не более чем дешевая анестезия, чтобы пациент лежал так же тихо, как трупы, на которых мы практикуемся. А ведь портретист не будет учиться своему ремеслу, соскребая с рембрандтовских полотен лак, затем слоями снимая краску, смывая грунтовку и, наконец, распуская холст на волокна.
— Согласен, — сказал я, — что медицина есть искусство в такой же степени, как и наука. Но разве мы не начнем совершенствоваться в этом искусстве на четвертом курсе, когда придем в больницы?
— Чепуха! — отрезал Бакстер. — Общественная больница есть место, где врачи учатся тянуть деньги из богатых, практикуясь на бедных. Вот почему бедняки боятся и ненавидят ее, вот почему состоятельные люди предпочитают, чтобы их оперировали в частной клинике или на дому. Сэр Колин ни о каких больницах и слышать не хотел. Зимой он оперировал в нашем городском доме, летом — в загородном. Я часто ему ассистировал. Он был художник своего дела; он кипятил инструменты и стерилизовал операционную еще в то время, когда больничное начальство напрочь игнорировало асептику или поносило ее как шарлатанство. Ни один хирург не осмеливался публично признаться, что его грязный скальпель и стоящий колом от засохшей крови халат отправили на тот свет множество людей, — и все оставалось по-прежнему. Они свели с ума несчастного Земмельвейса, который потом покончил с собой в попытке всколыхнуть общественность*. Сэр Колин был осторожнее. Он помалкивал о своих невероятных открытиях.
— Но согласись, — не унимался я, — что наши больницы с тех пор изменились к лучшему.
— Да, изменились — и все благодаря медицинским сестрам. Ими-то и живо сейчас искусство врачевания. Если все врачи и хирурги Шотландии, Уэльса и Англии в одночасье перемрут, а сестры останутся, восемьдесят процентов больных в наших больницах поправятся.
Я вспомнил, что Бакстеру разрешена больничная практика только в благотворительной клинике для беднейших из бедных, и подумал, что желчность его объясняется именно этим. Как бы то ни было, расставаясь, мы условились о новой совместной прогулке в следующее воскресенье.
Воскресные прогулки вошли у нас в привычку, хотя мы избегали людных мест и по-прежнему не разговаривали друг с другом в анатомическом классе. Мы оба сторонились людских взоров; тот, кого увидели бы в обществе Бакстера, наверняка стал бы предметом любопытства. Вдвоем мы подолгу молчали, поскольку от звука его голоса я, бывало, невольно вздрагивал. Когда это случалось, он улыбался и умолкал. Могло пройти полчаса, прежде чем я вновь вовлекал его в беседу, но мне всегда хотелось сделать это поскорее. Невыносимым своим голосом он говорил чрезвычайно интересные вещи. Раз перед встречей с ним я заткнул уши ватой, что позволило мне слушать его почти без неприятных ощущений. Осенним днем, когда мы едва не заплутали в лабиринте лесных тропок между Кэмпси и Торранс, он рассказал мне о своем необычном обучении.
Я натолкнул его на эту тему, заведя разговор о своем детстве. Вздохнув, он сказал: