— Не будете ли вы столь любезны производить поменьше трескотни?
— Я, черт возьми, буду производить ровно столько трескотни, сколько мне, черт возьми, захочется, — заявил Клиф, и война началась.
Клиф стал с этого вечера так шумен, что, кажется, сам уставал от своего шума. Он шумел в столовой, шумел в ванной и самоотверженно не спал, притворяясь, что храпит. Дьюер сохранял спокойствие и не отрывался от книг, но не потому, что был запуган: он мерил Клифа начальническим взглядом, от которого тому становилось не по себе. Наедине Клиф жаловался Мартину:
— Черт его подери, смотрит на меня, как на червя. Он или я — один из нас должен уйти из Дигаммы, и уйдет, как пить дать… Но я не уйду.
Он бесился и шумел, как никогда и ушел все-таки сам. Он уверял, что «дигаммовцы — банда лоботрясов; с ними и в покер-то прилично не сыграешь», но на деле он бежал от жесткого взгляда Ангуса Дьюера. Вместе с Клифом вышел из Дигаммы и Мартин, уговорившись, что с осени они сообща снимут комнату.
Мартину не меньше, чем Дьюеру, надоела шумливость Клифа. Клиф не умел помолчать; когда он не рассказывал скользких анекдотов, он спрашивал: «Сколько ты заплатил за эти ботинки, ты, может быть, Вандербильд?» Или: «Я видел, ты гулял с этой мамзелью, Маделиной Фокс, — куда ты, собственно, гнешь?» Но Мартин чувствовал себя чужим среди воспитанных, старательных, приятных молодых людей из Дигаммы Пи, чьи лица уже говорили: рецепты, накрахмаленный белый халат, модный закрытый автомобиль и приличная вывеска у подъезда, золотом по стеклу. Он предпочитал одиночество варвара, — с будущего года он начнет работать у Макса Готлиба, надо уйти подальше от всяких помех.
Лето он провел с бригадой монтеров, устанавливавшей телефоны в Монтане.
Работал он линейным монтером, влезал на столб, вонзаясь остриями своих стальных кошек в мягкую и серебристую древесину сосны, втягивал наверх проволоку, наматывал ее на стеклянные изоляторы, спускался, влезал на следующий столб.
За день они делали до пяти миль; ночевали в убогих деревянных городках. Устраивались по-походному: снимали башмаки и заворачивались в попону. Мартин носил рабочий комбинезон и фланелевую рубаху. У него был вид батрака. Лазая с утра до вечера по столбам, он дышал полной грудью, в глазах уже не отражалось беспокойство, а однажды он пережил чудо.
Он сидел на верхушке столба, и вдруг по неведомой причине глаза его раскрылись, и он прозрел: как будто только что проснувшись, он увидел, что степь широка, что солнце ласково глядит на косматые пастбища и зреющую пшеницу, на старых лошадей, послушных, коренастых, добродушных лошадей, и на его краснолицых веселых товарищей; он увидел, что ликуют луговые жаворонки, и черные дрозды прихорашиваются у лужиц, и что под живительным солнцем оживает вся жизнь. Пусть Ангусы Дьюеры и Эрвинги Уотерсы — прижимистые торговцы. Что из того? «Я здесь!» — захлебывался он.
Его товарищи, монтеры, были здоровые и простые, как западный ветер; они не задавались и не важничали; хотя им приходилось иметь дело с электрическим оборудованием, они не заучивали, как медики, тьму научных терминов и не щеголяли перед фермерами своей ученостью. Они легко смеялись и радостно были самими собою, и с ними Мартин был рад забыть, какой он необыкновенный. Он полюбил их, как не любил никого в университете, кроме Макса Готлиба.
В заплечном мешке он носил с собою только одну книгу — «Иммунологию» Готлиба. Часто ему удавалось одолеть полстраницы, не увязнув в химических формулах. Иногда по воскресеньям и в дождливые дни он пробовал читать ее и грезил о лаборатории; а иногда он думал о Маделине Фокс и приходил к убеждению, что смертельно по ней стосковался. Но беззаботные трудовые недели незаметно сменяли одна другую, и когда он просыпался в конюшне, в крепком запахе духовитого сена, и лошадей, и прерии, оглашенной звоном жаворонков, подобравшейся к самому сердцу этих бревенчатых городков, он думал только о работе, которая его ждет, о милях, которые нужно отшагать на запад, туда, где заходит солнце.
Так они шли растянутой цепью по пшеничной Монтане, по целым княжествам сплошного сверкающего пшеничного поля, по широким пастбищам и по чернобылю пустыни, и вдруг, засмотревшись на упорно не сдвигавшееся с места облако, Мартин понял, что видит горы.
Потом он сидел в поезде; бригада была забыта; он думал только о Маделине Фокс, о Клифе Клосоне, Ангусе Дьюере и о Максе Готлибе.
Глава IV
На лабораторных занятиях по бактериологии профессор Готлиб готовился убить морскую свинку бациллами сибирской язвы, и студенты были взволнованы.
До сих пор они изучали морфологию бактерий, учились обращаться с чашками Петри и с петлей из платиновой проволоки, гордо выращивали на картофельных срезах безобидные красные культуры Bacilli prodigiosi, но теперь они приступили к патогенным микробам и к заражению животного скоротечной болезнью. Эти две морские свинки, что, сверкая бусинками глазок, копошатся в большой стеклянной банке, через два дня будут неподвижны и мертвы.