В Петербурге Батюшкова ждали сплошные неприятности. «Я сам лишен вовсе покою, — признавался он сестре. — Тысячу вещей меня мучат. Молодость моя прошла, а с ней и ветреность отчасти. Осталась одна способность страдать…»[314] За границей он занял крупную сумму, и теперь приходил срок ее возвращать. Понятно, что денег не было, и опять сестре Александре полетели письма с просьбами о сборе оброка, на который только и мог рассчитывать этот помещик недоходных деревень. По пути Батюшков заболел и, живя в доме Екатерины Федоровны Муравьевой, в который раз испытывал на себе ее материнскую привязанность и заботу — «в болезни ходит за мною, как за сыном»[315]. Семейные отношения оставляли желать лучшего — из переписки с сестрой Батюшков узнал, что «ни одно обстоятельство не переменилось в нашу пользу; напротив того!»[316]. Отец Николай Львович затеял новые хозяйственные проекты, которые грозили полным разорением его имению, — Батюшков беспокоился о будущем его малолетних детей. Сестры оставались незамужними, и если с одинокой судьбой Александры брат уже втайне смирился, то судьба его младшей и любимой сестры Вареньки крайне его беспокоила, отсутствие женихов пугало. По службе ситуация была непонятной: формально оставаясь адъютантом генерала Бахметева, Батюшков должен был отправляться по месту его службы, а именно в Бессарабию, в город Каменец-Подольский. С другой стороны, он хотел дождаться в Петербурге генерала Раевского, по представлению которого надеялся на перевод в гвардию. Этот перевод давал Батюшкову два лишних чина: выйдя в отставку из гвардии, он мог рассчитывать на чин надворного советника. Неопределенность ситуации рождала в его голове иногда прямо противоположные планы: он то собирался служить в гвардии, то намеревался взять прежнюю должность в библиотеке и остаться навсегда в Петербурге, то хотел попросить отставку и уехать из столицы в деревню.
Эти метания свидетельствуют о крайне напряженных душевных переживаниях, вероятно, связанных с мыслями о А. Ф. Фурман. В августе 1814 года в переписке с сестрой снова всплывает тема женитьбы: «А женитьба! — Ты меня невольно заставляешь усмехнуться. Будь уверена, что до тех пор, пока я буду мыслить, как мыслю теперь, об этом и думать не должно. Жениться с нашими обстоятельствами? — По расчету? — Но я тебя спрашиваю, что принесу в приданое моей жене? Процессы, вражду родственников, долги и вечные ссоры. Если бы еще могла извинить или заменить это взаимная страсть. И что касается до сего, то я еще предпочту женитьбу без состояния той, которая основана на расчетах»[317]. Понятно, что и у А. Ф. Фурман никакого приданого не предполагалось, и речь могла идти только о взаимной сердечной привязанности. Очевидно, именно такую вероятность тяжело обдумывал в это время Батюшков. Настроение у него совсем не такое, какое можно было бы ожидать от человека влюбленного, надеющегося вскоре обрести счастье всей своей жизни. Батюшков раздражен, беспокоен, недоволен всем на свете, в его письмах чувствуются и усталость, и опустошение, и ранняя разочарованность, прежде всего — в собственном поэтическом даровании. И при этом — крайняя сосредоточенность на себе и своем внутреннем мире.
В конце августа Батюшков получил известие из Москвы о смерти двухлетнего сына П. А. Вяземского, его первенца, родившегося в Вологде в страшную годину испытаний — осенью 1812 года: «Пожалей об нас, мой милый Батюшков, мы лишились своего Андрюши: несчастная болезнь, мучившая его несколько суток, разлучила нас с ним навсегда. Это ужасно! Ты не отец и, следственно, напрасно буду я тебе толковать мою горесть: ты не поймешь меня и понять не можешь; но ты меня любишь и, без сомнения, будешь мне сострадать. Я убит горем и Бог знает когда справлюсь»[318]. В ответ на эти пронзительные строки Батюшков счел возможным излить Вяземскому свои сердечные горести: «…Поверишь ли, я час от часу более и более сиротею. Все, что я видел, что испытал в течение шестнадцати месяцев, оставило в моей душе совершенную пустоту. Я не узнаю себя. Притом и другие обстоятельства неблагоприятные, огорчения, заботы — лишили меня всего, мне кажется, что и слабое дарование, если когда-либо я имел, — погибло в шуме политическом и в беспрестанной деятельности»[319]. Батюшков, никогда не отличавшийся сердечной черствостью, вдруг проявил крайнюю степень эгоцентризма.