— Вот такие муки, вот такие мучения, — приговаривал он, вздыхая.
Я готов был мучиться, никогда не был требователен, ничего изобретать я не собирался, взбираться по социальной лестнице тоже — моя жизнь до приезда в Данию: семь лет сторожем в двух местах и пишущая машинка (две сожженные рукописи), — я не был щепетилен, мог обойтись без еды совсем. А двери… чепуха! Да, они были необычные, ну и что? Мне это сразу бросилось в глаза, когда мы подошли к дому, где он снимал студию. Был поздний вечер, ярко светили фонари, здание срасталось с мраком и казалось высоченным. Дядя вставил ключ в дверь подъезда, повернул его — и перед нами распахнулся лифт! Огромный грузовой. Но это меня нисколько не удивило; даже не восхитило; меня беспокоили звуки…
Я пытался их сортировать: резкие и грубые были такими, как везде, только отчего-то заставляли тревожиться сильней, чем обычно (от некоторых даже бросало в пот, но причиной тому могла быть моя абстиненция); мягкие, малоприметные — в них жила какая-то пряность и робость — подкрадывались, как попрошайки или пугливые проститутки, застенчиво предлагали себя, стелились ненавязчиво, но стоило мне впустить их, как они поселялись во мне и надоедали, всплывали в памяти, играли в позвоночнике, я начинал испытывать к ним тягу, зависимость, стремился оживлять их в голове, прислушивался, искал, отодвигая шумы, словно коробки. Грохот! Тоже совершенно не тот, привычный грохот; он подолгу тлел в сердце и не уходил, как пьяный, выругавшись, стоит над душой, с ним было трудно совладать, вспомню, как гневно громыхнул грузовик или пронзительно взвизгнула роллетная решетка на витрине ранним утром, и задвоится в глазах пойманный зайчик, и поплывет похмельная земля под ногами, точно голова моя снялась с плеч и покатилась с прилавка кочаном по асфальту под ноги прохожему, который перешагнет через нее и, чуть не столкнувшись с курдским мальчиком, усмехнется и пойдет себе дальше, мальчишка поднимет кочан, оботрет его и на окно наше взглянет — ныряю, прячусь (сердце вскачь).
Каждый незнакомый звук влек за собой маленькое внутреннее приключение. Колючие вызывали мурашки; мягкие словно ласкали меня, и я умилялся.
— Наверное, какая-нибудь вентиляция, — говорил я себе (дурная привычка разговаривать с собой). — Хотя вряд ли…
— Что ты там бормочешь? — спросил дядя, снимая наушники и отрываясь от своего эскиза.
— Я пытаюсь понять происхождение этого странного звука…
— Какого?
— А вот, с улицы, слышишь?
— Хм, не знаю, какой звук ты имеешь в виду… Я ничего не слышу…
— Да как же! — изумился я: неужели не слышит? не может быть! — Вот подсвистывает, будто тянет воздух… Должно быть, машинка какая-то… Может, такой пылесос, которым убирают улицу?
Дядя прислушался, посмотрел на меня серьезно сквозь очки и сказал:
— Не знаю, о каких пылесосах ты говоришь. Для уборки улиц есть специальные машины, но я не слышу ничего. Слишком рано еще. На улице ничего, кроме дождя, нет.
Издевается он, что ли?!
(Основным правилом конспирации было: «не подходить к окну»; истолковать это правило можно было двояко: мой дядя беспокоился о том, что меня поймают и депортируют, или боялся, что комендант дома заметит меня, а это было бы нарушением одного из условий договора аренды студии: там даже ночевать запрещалось!)
Он меня так озадачил тем, что ничего не слышал, в то время как тихий звук отчетливо сосал у меня под ложечкой — аж вставали дыбом волоски! — что я не выдержал и выглянул в окно: улица была мертвой, раннее серое утро, ни души; ряд тоскливых бледных фонарей, каждый из которых смирно светил себе под ноги; мертвые машины, мертвые окна домов, глухие двери, гофрированные жалюзи и решетка арабского магазинчика; тоскливая телефонная будка, из которой, по признанию дяди, он звонил нам в Эстонию несколько раз (дешевые пиратские карточки, купленные в арабском магазине: звони по всему миру за сто крон!), и все это держал в своих влажных ладонях дождь, неторопливый бессмертный дождь. Действительно, не было ничего, что могло бы производить этот странный звук. Но я его слышал. Он был со мной и позже: на Юлланде и Фюне… в Норвегии и Голландии… Звук этот время от времени возникает и теперь, где бы я ни был, в моей голове словно волчок вращается.
— Ты бы лучше не маячил, — проворчал дядя.
И я лег на мою картонку, накинул одеяло и вздохнул, а он, создавая видимость, будто только что пришел и начинает работать, расставил на подоконнике заготовки картин.