Как человек, который привык жить в хижине без стен и с соломенной крышей, его сильно беспокоило то, что он не знает, что творится снаружи: идет ли там дождь или светит солнце. Меня же это приводило в восторг, — особенно если я не знал, который час: ночь или день, — почти невесомость! Хануман время от времени отрывал полоску черной ленты от стекла и выглядывал украдкой, следил за перемещениями светил по небу, машин и людей по нашей улице. Меня это несколько беспокоило, я просил его делать это без меня. Очень скоро он настолько изучил нашу улицу, Park Hotel и Europavej, что мог судить о том, что там происходило, не выглядывая; уловив какой-нибудь ничтожный шумок, он говорил: «В Park Hotel приехали туристы из Норвегии…» Зевнув: «Увозят мусор из Netto[31] на Europavej…» «Ха! Это вернулся докер, который живет напротив. Он пьян, как сапожник. Выронил бутылку пива или разбил морду о свою собственную калитку!»
Я раздражался, но всегда верил ему, — желания проверить его слова у меня не было; про себя я упрямо твердил, что никакого докера там нет, нет супермаркета и отеля, там нет даже улицы и города. Там ничего нет. Совсем!
Хануман знал каждого жителя нашей округи, хотя мало кто из них догадывался о нашем существовании. Мы были призраками, и пушеры, с которыми нам приходилось иметь дело, всегда встречали нас с искренним изумлением: «А вы кто такие?» — спрашивали они.
«Хасиф опять на меня посмотрел, как на призрака отца Гамлета», — говорил Хануман.
«Сабина меня спросила, кто я такой, — смеялся Ханни. — В третий раз! — и передразнивал: — Hvem er du forfanden?»[32]
Хануман следил за всеми с маниакальностью вуайериста; его глаза нуждались в смене объектов, ему было мало видеть меня в одних и тех же стенах. Самые сильные припадки на него находили во время наших амфетаминных заездов и грибных митот. Нам необходимо было топливо, чтобы поддерживать погружение; так как Хаджа сильно противился вылазкам наружу и требовал от нас соблюдения конспирации, большую часть времени, предчувствуя похмелье, я ломал голову над тем, за чем бы отправить Ханумана в город, чтобы тот сбегал на точку.
Это должно быть что-нибудь необходимое для жизни в подполье, — думал я, почесываясь.
Что-нибудь такое, без чего нельзя жить, чтоб бешеный ритм, который неделя за неделей усиливался, подогреваемый безумием Хотелло, продолжал набирать обороты.
Это должно быть чем-то, — кусал я губу, — что можно купить в супермаркете, но так чтобы сам Хаджа не мог туда отправиться. Потому это должно понадобиться в неурочный час, когда сам Хаджа, разомлев от выпитого и усталости, лежит перед телевизором с сигарой в одной руке и бокалом виски в другой, и ни за что пальцем не пошевелит, не говоря о поездке в супермаркет.
Если нельзя было выбраться в город, или Хануман возвращался пустым с тенью на лице и раздражением в голосе, мы крали у Хотелло виски из его чулана и с остервенением поглощали его, — половину бутылки выпивали почти сразу, как лекарство, понося Хаджу, пушеров и ментов, другую половину растягивали, выкуривая бесчисленное количество папирос и болтая о чем-нибудь нейтральном, стараясь не думать о Хадже и пушерах, чтоб не бередить абстиненцию.
Хануман считал, что все беды, которые обрушивались на его голову на протяжении его двадцатипятилетней жизни, прямо или косвенно были связаны с отцом.
— Мой отец был виноват хотя бы в том, что у него была такая мерзкая дуля и отвисшая нижняя губа. И тело — как у глиста! Все это я получил от него…
Хануман пытался заниматься спортом, чтобы изменить свою фигуру, но ничего не вышло.
— Зачем тренировать тело, если нос и губа от этого не уменьшатся?
Он отращивал длинные волосы, но отец заставлял его стричься. Мой тоже. У нас было много общего, как и у наших отцов. Оба были в партии, оба верили в коммунизм, что он когда-нибудь наступит, что все мы воскреснем и будем стоять бронзовыми статуями по пути в бесконечность убегающей алой дорожки, наши бронзовые лбы будут сиять, человечество будет шагать мимо нас, кричать «ура!» и запускать в небо шарики.
— Хех, Юдж, жизнь — это постоянная борьба с обстоятельствами и неурядицами, борьба за глоток воздуха, передышка и снова борьба за подстилку…
Я тоже считал, что во всем, что со мной случилось, был виноват мой отец.