Наверное, в тот момент стояла гробовая тишина либо она вложила в эти три слова ответ очень настоятельный, невысказанный, но очень глубокий, ибо звучал он в интонации (ведь настоящие значения слов заключены прежде всего в их интонации); слова эти – WIR BRA UCHEN SIE– разнеслись в темном зале за конусом света отчаянно, умоляюще, словно она заклинала меня, а ведь произнесла она их тихо, ровным голосом; невольный крик души о спасении, которому просто невозможно возражать, печальный и отчаянный; так в сказке душеньки взывали к Аполеньке из-под крышки горшка водяного (и потом благодарили, когда она открыла им крышку; но только ее, Аполеньку, водяной превратил в душеньку). Вир браухен зи. Я повернулся к Лотару Кинзе, он скреб смычком икру; я, сказал он, вир браухен зи. Фюр гойте абенд. – Абер… – воскликнул я быстро, потому что… Абсурд! Бессмыслица! Здесь, сейчас – это еще куда ни шло. В это Костелец не поверит: послеобеденный джем-сейшн в паноптикуме пустого театра. Но не вечером! Вечером здесь будут герр Зее, герр Пеллотца-Никшич, бог знает какие немецко-чешские дамы, возможно, и господин Чтвртак, Чтвртак – коллаборационист, возможно, и несколько фискалов господина Кани; нет-нет-нет, кукла закрыла глаза. Голос рассудка вознесся до громкого крика: НЕТ! И потом – здесь будет Хорст Германн Кюль, а он меня знает. Он лично выведет меня из зала. НЕТ! Вир браухен зи, – снова так, как сказала женщина с лицом печального клоуна, только в иной тональности – меццо-сопрано, в очаровательной свирельной тональности. Я оглянулся: то был голос девушки с волосами, напоминающими сломанные лебяжьи крылья. Вир браухен зи, повторила она. Венн зи гойте абенд нихьт шпилен, данн, – и снова та интонация, пауза столь глубокая, что в нее вмещались значения целых фраз и долгое объяснение. И такая же отчаянная просьба в серых моабитских глазах. Следующее «почему» я уже не задавал. Мне было шестнадцать-семнадцать лет, потом уже никогда в жизни я не был столь благородным, притворяясь, что не слышу интонации. Я поверил и больше не спрашивал: у них есть причина. Связана ли она – я не спрашивал, но по какой-то косвенной ассоциации понял – с тем мужчиной наверху, в бежевой комнате, с тем торчащим, небритым утесом подбородка? Несомненно. Это он – бас-саксофонист. Но почему этот трагический тон? Играли бы без него. Или перенесли бы концерт. Такое ведь случается, особенно в военное время: высшие силы, чрезвычайные обстоятельства. Бог знает какое ранение, фронтовая болезнь обрушили эту гору на бежевую постель. Абер ыхь кеннте эрканнт верден, сказал я Лотару Кинзе. Меня здесь знают. И если увидят – если разнесется, хотел я сказать, что я играл с немецким оркестром для немцев, – но что-то запечатало мой рот, наверное стыд, или они просто разоружили меня: они так хотели, чтобы я с ними играл; они, немцы; для них, может быть, тоже была в этом некоторая опасность (связь с низшей расой. Или это касалось только половых связей? Тех – несомненно). Нет. Не опасность. В немецких оркестрах играли целые компании чехов (Хрпа, тромбонист, с ними и погиб). Но то, что они меня умоляли, что меня эта пожилая баварская горянка в шнурованных ботах просила: вир браухен зи, что меня не заставляли, не приказывали мне, просто – не принуждали, – и мне стало стыдно, я остановился, когда хотел сказать, что боюсь играть с немецким оркестром, потому что меня здесь знают – это ведь и так очевидно. (Но что есть эта очевидность? Разве пришло бы кому-то в голову в годы той войны, когда концлагеря так бесстрастно поглощали евреев-предпринимателей и коммунистов, богатых сокольских домовладельцев и туберкулезных ткачей из Маутнера, когда люди приглушали голос, потому что Враг не спал, а анекдот мог стоить головы, – думал ли кто-то, что пройдет немного времени, и снова заговорят шепотом, что зажиточные «соколы» и еврейские фабриканты снова будут работать под землей, теперь уже в урановых рудниках, хотя в стране уже не останется ни одного Врага, – что же тогда вообще на свете может быть очевидным, несомненным, абсолютным?); я оборвал свою мысль тогда. Л отар Кинзе всего этого, конечно, не знал; возможно, он со своей жуткой компанией до сих пор таскался лишь по окраинам старого Рейха и это было его первым выступлением в протекторате; он спросил: Фон вем золыпен зи эрканнт верден? – Фом геррн Кюль, назвал я первое, самое опасное имя, которое пришло мне в голову. Эр гат михь нихып герн.