Все увидали. То был среднего роста, уже не парень, с залихватски-палевым цветом лица. Светлые усики казались прикленными к верхней губе, такое было в них удальство. Подбородок чисто выбрит. Фуражка его, замятая и старого образца, чудом держалась на затылке, а на лоб приспускался гладкий завиток русых волос. Прикурив у Половинкина, он спокойно и без тени усмешки оглядел всех сидящих вкруг стола, свистнул, лихо козырнул, и сразу его не стало.
Половинкин собрался-было продолжать свои рассуждения о необходимости обыска, но поперхнулся словом, пугаясь оцепенелого вида остальных. Чмелев переглядывался с Лызловым, Муруков никак не мог вытащить ручки из чернильного пузырька, точно держал ее пузырек зубами. Прочие имели вид такой, словно собирались вспорхнуть и улететь.
Первым пришел в себя Лызлов, выругался и вылетел за дверь. Слышно было, как кричал он что-то часовому, и как побежал часовой за угол избы, на ходу щелкая затвором.
– ... в чем дело? – спросил Половинкин, обводя оставшихся глазами. По мясистому лицу его разом пролегли четыре черных складки.
Никто ему не ответил. Все настороженно ждали выстрела, но выстрела так и не последовало.
– Так как же?.. – повторил Половинкин, дыша с открытым ртом.
– Вот те и как же! – заворчал Чмелев. – А ты знаешь, кто у тебя прикуривал?
– Ну?.. – насторожился продкомиссар.
– Мишка Жибанда... собственной личностью! – отвечал Чмелев и пошел затворить окно.
Тут вернулся Лызлов и неуверенно встал у притолки. Первое, что ему бросилось в глаза – Половинкин пересел от окна, и теперь позади него приходилась стена. Это он увидел, и об этом не промолчал.
– Стрелять, Сергей Остифеич, будут, так и сквозь стену достанут! громко сказал он. – Вертеться теперь нечего, стой до конца! – и, подойдя к столу, полез без спросу за махоркой в Половинкинский кисет.
... К ночи заболоклось небо. Ночь вышла душная, темная, не спокойная. Рассвет не принес облегченья. Тучи, словно из гор их вывернули, кремневых цветов, налезали друг на друга. Не упало из них ни капли на истрескавшиеся поля. Где-то за тучами неслышно переползало солнце в знак Льва. Был канун Петрова дня. Цвела рожь. Мужики спешили покосом занять пустопорожнее время между Петровым днем и Казанской. Рожь выходила ранняя. На Курьей пойме, в виду Попузинских косцов, косили Воры с самого утра.
Уже четвертина скошена была, когда поустали... Присев кто на чем, развязали узелки, стали есть. Вместо шелестящего посвистывания кос побежали по лугу тихие говорки, но смехов среди них не было. В этот день к Дмитрию Барыкову приставала Марфушка, чтоб замуж взял: «возьми да возьми. А плохо говорю, так я молтать буду»... К этому времени усилилась в дурьей голове истовая вера в грядущего к ней жениха. Только бы и посмеяться над ней, кудлатой и седой, над постылою всем босотой ее, над ее несвадебным нарядом – холстинная твердая юбка цвета белой лесной плесени. Было не до смехов.
Поприслушаться к говоркам – со страхом услышать: в шумную половодную реку грозили сбежаться малые ручейки. Говорили словами, какими-то искривленными до неузнаваемости, маловнятными, но каждое слово таило в себе темный смысл. Двое громче всех спорили: Лука Бегунов и Ефим Супонев. К ним подошли послушать и сами незаметно для себя вплелись в спор. Через десять минут гудело то место криком и руганью. Собственно говоря, спора и не было, все на одном и том же стояли согласно, но нужно было сердцу дать волю гнева, а горлу – крик. Какой-то мужик в веревочных шептунах лез, посовывая в воздух кулаками, напирал на Прохора Стафеева, чертыхаясь и вопя.
– ... нельзя! Этак нам никогда из кнута не выйти...
– Умных людей надо ждать! – стоя прямо и твердо, упирался Стафеев. Тинтиль-винтиль, из палки не выстрелишь!
– Умные-те все с голоду подохли. Мы уж сами! – налезал в шептунах, усиленно суча кулаками.
– Да как же! – метнулась на Прохора баба, решительно проталкиваясь в самую средину людской кучи. – Уродилась у мене на полосе-те лешая щетинка! Ее не замолотишь!.. Ячмени совсем не колосятся. А рази они мне дадут? А я сама десята! Вот ты и смекай!. Как же мне отдать-то!
– Так ведь отдала же! – сипло задорила другая баба, с носом в пол-лица.
Уже получалось подобие схода. Стихало на минутку, но возгоралось вновь. И снова наскакивали друг на друга мужики, замахивались впустую, отскакивали, кружили все неистовей. Природа затихала, прислушиваясь к бурлящему гуду человеческих душ. Тут в самом разгаре кто-то за спинами мужиков сказал чужим голосом: «смену надо»...
Слово это, произнесенное с твердостью, хлестнуло как удар ветра и сразу заставило умолкнуть гул почти всего луга. Медленно, точно боялись свихнуть шеи, поворачивали головы назад мужики. Вблизи никого не было, зато дальше, держась за тощую полевую рябинку левой рукой, стоял Семен Рахлеев. Как больной, он глядел со сдвинутыми бровями куда-то поверх людей и луга, куда-то в пасмурные обширности неба, откуда нависала почти отвесная туча. Не сводя глаз с Семена, мужики стали отступать от него, пятясь задом.