Он приехал за день до мистера Хардинга и Элинор, и семья Грантли могла составить свое мнение о нем до прибытия других гостей. Гризельду удивила его моложавость, но в спальне она сказала Флоринде, младшей сестре, что разговаривает он, как старик, и, пользуясь превосходством семнадцати лет над шестнадцатью, объявила его некрасивым — правда, глаза у него дивные. Конечно, шестнадцать лет свято уверовали в приговор семнадцати и сказали, что он очень некрасивый. Потом барышни принялись сравнивать достоинства других преподобных холостяков округи и без тени ревности согласились, что некий Огастес Грин бесспорно превосходит всех остальных. В пользу этого джентльмена действительно говорило многое: получая прекрасное содержание от отца, он мог тратить все жалованье младшего священника на лиловые перчатки и элегантные галстуки. И, порешив, что гостю их отца далеко до неотразимого Грина, барышни уснули в объятиях друг друга, довольные собой и всем миром.
Вначале миссис Грантли пришла примерно к тому же заключению относительно фаворита своего мужа, что и ее дочери, хотя и не сравнивала его с мистером Грином. Она вообще никого ни с кем не сравнивала и только сказала мужу, что иной одному кажется лебедем, а другому — гусем, отказав таким образом мистеру Эйрбину в праве считаться лебедем.
— Ну, Сьюзен,— ответил супруг, обиженный столь нелестным отзывом о своем друге,— если мистер Эйрбин, по-твоему, гусь, твоя проницательность оставляет желать лучшего.
— Гусь? Разумеется, он вовсе не гусь и, возможно, очень умен. Но ты, архидьякон, любишь понимать все буквально, когда тебе это удобно, и придираешься к словам. Я не сомневаюсь, что мистера Эйрбина высоко ценят в Оксфорде и что он будет прекрасным священником. Я хотела сказать только, что, проведя с ним вечер, не нахожу его таким уж совершенством. Во-первых, он, по-моему, несколько самодоволен.
— Среди моих знакомых,— объявил архидьякон,— нет человека менее самодовольного. Скорее уж он застенчив.
— Возможно. Но я этого пока не заметила.
На этом разговор окончился. Доктор Грантли считал, что его жена бранит Эйрбина только потому, что он его хвалил, а миссис Грантли знала, что архидьякон, составив твердое мнение о человеке, не слушает после этого ни хулы, ни похвал в его адрес,
Правы были оба. Мистер Эйрбин бывал застенчив в малознакомом обществе, но когда он исполнял свои обязанности или говорил о вещах, знать которые было его долгом, он становился достаточно развязен. На трибуне Эксетер-Холла мистер Эйрбин без всякого смущения выдерживал взгляды тысячи глаз, ибо этого требовала его профессия, но в светской беседе он смущался высказывать свое мнение, что нередко создавало впечатление, будто он считает собеседников недостойными внимания. Он не любил навязывать свои суждения, кроме тех случаев, когда того требовали обстоятельства, а так как с ним обычно начинали обсуждать именно те темы, которые он привык трактовать решительно, то он старательно уклонялся и в результате часто навлекал на себя такие же обвинения, какие выдвинула против него миссис Грантли.
Мистер Эйрбин тем временем сидел у открытого окна, любуясь лунным светом и серыми башнями церкви за садом, и даже не подозревал, что в его адрес высказывается столько лестных и нелестных замечаний. Если вспомнить, как склонны мы сами обсуждать ближних — и отнюдь не благожелательно, то поистине странно, с каким упорством мы считаем, будто другие не могут говорить о нас дурно, а узнав об этом, обижаемся и сердимся. Вряд ли будет преувеличением сказать, что все мы порой отзываемся о наших ближайших друзьях в тоне, который был бы этим нашим ближайшим друзьям весьма неприятен, и тем не менее мы требуем, чтобы наши ближайшие друзья неизменно говорили о нас так, точно они слепы к нашим недостаткам и благоговеют перед нашими добродетелями.
Мистер Эйрбин просто не думал, что о нем могут говорить. По сравнению со своим хозяином, он казался себе весьма незначительной особой и считал, что не стоит ни внимания, ни разговоров. Он был совсем одинок, если иметь в виду те узы близости, которые связывают лишь мужей и жен, родителей и детей, братьев и сестер. Он часто думал, что такие узы необходимы для счастья человеку в этом мире, но утешался мыслью, что человеку в этом мире вовсе не обязательно быть счастливым. Вот так он обманывал себя, а вернее, пытался обмануть. Он, как все, тосковал по радостям, которые считал радостями, и хотя с модным ныне стоицизмом внушал себе, что счастье и горе равно должны оставлять человека равнодушным, его они равнодушным не оставляли. Ему надоела его оксфордская квартира и профессорская жизнь. Сегодня он глядел на жену и детей своего друга с завистью и только-только что не пожелал милую гостиную ближнего своего, и окна, откуда открывался приятный вид на ухоженные газоны и клумбы, и весь уют этого дома, а главное, ту семейную атмосферу, которой он был проникнут.