В ухо вполз червь. “Может, с рынка, непроданный? А сюда переполз только”. Ваня червя стерпел. Не до него было.
К губе прилип слизень. Потом, невдалеке, кто-то грубо и навзрыд рассмеялся. Снова всё стихло.
Наконец, всё тот же гробовой насмешливый голос, явно перед кем-то выпендриваясь, гнусно прошелестел:
– Глубже, глубже его! Рот и кишки плотней землёй набейте! Дерьмо собачье в ноздри втолкните. Штумп, штымт! Дух скота – он, как сказано, в землю уходит. Штумп, штымт! Ты, Ваня, – быдло, скот! И жить тебе, кстати, осталось – одну минуту. А после – сразу неизъяснимым станешь.
– Это как это – неизъяснимым?
– А так. Ничего, никогда и никому изъяснить больше не сможешь!
Иван с остервенением стал выкапываться дальше. Оборвал с губы слизня, шуганул Могильного Зверя…
Неразрушимая сила вдруг вошла в него: копай, Ваня, копай!
Выкопался он быстро, выкопался вовремя. Встал, встряхнулся, повёл одним плечом, другим. Шапки на голове не было. С правого плеча свисал драный кошачий хвост. Под ногами валялись мертвые птицы. Из ботинка торчала головка замерзшей ящерицы. На губах, на щеках – земля.
Страшная, земляная, никогда раньше не существовавшая в нём сила, вмёрзшая пузырьками воздуха в кость – продолжала распирать Ваню.
Он ступил к дороге. Однако быстро сообразил: на Птичку – поздно. Да и не для гнилой Птички сила в могиле скоплена!
Тогда он двинул домой, в Перловку. Сперва решил – через Москву, через центр, во всей красе! Но потом передумал. Миновав лес, вышел к Окружной дороге.
Тут его что-то остановило: сзади послышалось кошачье мяуканье, женские мелкие всхлипы. Ваня нехотя обернулся.
Он увидел Пашку, облезлого серого кота, а над ними – дымно огненное подмосковно-московское небо.
Стояла уже настоящая ночь. Машин поубавилось. Сзади причитала убегавшаяся за день Пашка. Ваня шел, и сил у него прибавлялось и прибавлялось.
«Раз из могилы выкопался, стало быть, и жизнь земную осилю!
И вышел на небо Великий Жнец.
Чуть помедлив, взмахнул золотым серпом, стал косить невидимые, но давно приуготовленные к такой жатве рати. Серп заблистал над нищими пригородами и над богатой Москвой. И брызнула из-под серпа кровь: быстро текущая, остро-пахнущая. Встрепенулись черви в могилах и гады в кроватях: но крови своей, из них навсегда убегающей – не почуяли…
И хотя напугал Жнец своим серпом немногих, зато многих – тайно коснулся!
Тут же, под серпом у Жнеца, близ дороги, там, где кончалась улица Верхние Поля, ожила и шевельнулась, серая, громадная, размерами сто метров на двести – так Ване показалось – птица. Не та, что составившись из малых пичуг, кружила под сводами рынка и не та, что сидела в запертой клетке. Другая!
Тихая, огромная, с чуть серебримым пером, от прикосновений взгляда легко ускользающая, – она, сквозь ночь, мечтала о чём-то своём. И человекам про те мечтания ничего не сообщала.
Ваня развернулся и, оставляя позади собственную могилу и громадную птицу, оставляя Верхние Поля и Нижние, отодвигая журчащее небо, мелкую речную трепотню и крупную лесную дрожь, расшвыривая в стороны скопища людских душ и комки птичьих шевелений – пошел, наливаясь неизъяснимой силой, домой, в Перловку.
Сзади вышагивала – готовая переть хоть до Холмогор, хоть до Северного полюса, а надо – так и до островерхого города Калининграда – белобрысая Пашка.
Вслед за Пашкой, воздев хвост трубой, шествовал серый облезлый кот. За ним подскакивала и вновь опускалась на землю – огромная, неуклюжая, едва различимая во тьме птица: может, ушастая сова, может, зря потревоженный филин.
Босиком
Чудны дела Твои, Господи…
Лавра. Нигде русского человека так крепко, но и ласково так не ухватишь, нигде лучше не углядишь греха его или праведности, чем в Сергиевом, у Троицы.
Около Лавры – базар. Продают картинки священные, матрешек с яйцами, горбачевых-путиных. Но все ж не столько всей этой ласково стукающей дребеденью торгуют, – сколько страсти и помыслы свои напоказ выставляют: обмирая, хмелея, млея…
Рослый, малоголовый – подбородок врезан чуть не в самый лоб, – худой, весь какой-то перекрученный, но и крепкий, как резина, парень. Стоит. Простоволосый, с голой шеей, в армейском ватнике, в штанах клетчатых и босой. Ничего не продает, но встроился и упорно держится в торговой линии, рядом с продающими. Стоит, смотрит поверх товара, поверх стен, поверх золотых куполов даже. Нос его пупочкой при этом смешно, как от лука, морщится, запаленные краснотой веки напряженно подрагивают.
Весна ранняя. Иногда с неба слетает десяток-другой снежинок, и опять над головой холод ясный, чистота, лёд…
– Ботинки что ль украли? – спрашиваю тихо. – Ты вон какой здоровый вымахал, поспрошай как след, вернут, может.
– Что ботинки. Ботинки – рвань. Душу мне вернуть Создатель должон, душу…
– Так ты в Лавру иди, чего ж тут маячить. Там про душу и расскажешь…