Своему же чувству к нему она не то, что не верила — она была потрясена, что такое с ней произошло. И это после того, как она многие годы убеждала себя, что все самое лучшее — уже позади, ждать нечего, что ничего не остается, кроме работы, что все остальное второстепенно, она уже вышла из возраста, когда влюбляются безоглядно. После того как она не один раз и очень решительно отказала Скорцени в том, чтобы их любовь увенчалась тем, чем и должна увенчаться, — рождением ребенка. Отказала раз и навсегда, без всякого компромисса или надежды, решив для себя самой, что Штефан был ее единственным сыном. И вот теперь она готова к тому, чтобы снова бежать босиком по снегу, как когда-то за английским лейтенантом, ловить каждое слово и каждый взгляд, иметь ребенка, и не одного, если получится, но только от него, от Йохана. Да, так сложилось. Она знала о нем, он знал о ней, они даже виделись в Берлине и не один раз, но встретились и узнали друг друга близко только в Арденнах. Устоять перед ним, перед его молодостью, его внешней мужественной красотой, его искренней пылкой страстью еще совсем молодого человека и необыкновенной смелостью на поле боя, которую она видела собственными глазами, она не могла. Он взял ее штурмом, как воин, и она сдалась, нисколько не сожалея, забыв обо всех условностях, всех прежних связях и отношениях. Что это? Помешательство? Но с возвращением в Берлин, к прежним условиям жизни, к тем людям, которые ей были дороги и важны, ничего не изменилось. Все ее чувства остались прежними, к ним только добавилась тоска оттого, что невозможно видеть, невозможно прикасаться, и боль от потери главного ее достояния, его ребенка, который мог бы быть счастьем для обоих, но теперь не будет никогда. Последний протест жизни на пороге смерти, перед тем, как все кончится и уйдет в небытие. Последнее дыхание жизни, которая вот-вот исчезнет, если они вообще останутся живы. Кто-то один из них, он или она, или оба. Все это могло бы быть, но не будет. Потому что большевики уже обстреливают Берлин из артиллерии, потому что ребенка она потеряла, потому что «Лейбштандарт» увяз у Вены и к Берлину, конечно, не придет. Потому что уже совсем скоро не сможешь жить, как захочется, и если они выживут, их ждут унижение и испытание, и, вполне вероятно, все та же, только куда более позорная смерть. А офицеров капитулировавшей армии, тем более СС, большевики вообще поставят к стенке. Он может застрелиться, ее спрашивать он не будет, он сам знает, что такое честь. Она же — запросто угодить под обстрел и погибнуть под развалинами. Или их с Джилл до смерти замучают пьяные солдаты победивших армий, так что и самим жить не захочется, лишь бы умереть быстрее. И кольцо она больше не наденет. И упоительной постели не будет, и свадьбы — тоже. Никто ничего не узнает. Будут знать только они вдвоем, он и она, с тем и умрут, если придется.
— Ты что-то вялая какая. Это тебя мои начальники лагерей замучили? Умеют, правда? — Мюллер встретил ее насмешливо. — Какие у меня кадры, не то, что у Вальтера в разведке, хлюпики. Коньяка хочешь? — он подошел к бару.
— Не откажусь, — она села в кресло перед его рабочим столом, положила на стол папку. — Вот документы. Англичанин все подписал и поспешил убраться.
— Еще бы, — Мюллер кивнул головой, — такие картины не для его тонкой голубой натуры. Ты сама знаешь, какие они чувствительные. Твои же клиенты, для психиатрической клиники? — он налил ей коньяк, пододвинул рюмку. Взял папку с документами.
— Спасибо. Клиентов там достаточно, — она пригубила котик. — Особенно на меня произвели впечатление женщины-надзирательницы.
— Ну, это наш самый боевой контингент, — Мюллер оторвался на секунду от документа, взглянув на нее с иронией. — Настоящие валькирии, не то что фрау Райч на «мессершмитте» — это так, цветочки. Для красивого плаката. Вот где ягодки, верно? У нас в гестапо. И весьма спелые.
— Это не валькирии, это просто фурии, я бы сказала.
— А в чем разница? — он пожал плечами. — Валькирии, фурии — все одно. Вальтер здесь, на Принц-Альбрехтштрассе, — продолжил он, пробежав документ глазами, — он сейчас спустится, и мы с этим делом отправимся к рейхсфюреру. Тебя привез Скорцени?
— Да, а что? — она спросила с недоумением. — Это так важно?
— Тут вся рейхсканцелярия в курсе, что он расстался с фрау Гретель, та ревет, не переставая, уже целую неделю. Фюрер переселил ее за город, чтобы не мешала работать. Теперь Отто будет увиваться вокруг тебя.
— С чего ты так решил?
Мюллер отпил коньяк.
— Гестапо не проведешь, — сказал он уверенно. — Мы все тайные мысли знаем и всегда смотрим в суть — опыт. Раньше почетно было находиться при фюрере, и ему очень кстати пришлась Гретель Браун, теперь же неплохо подыскать местечко при Черчилле, например, — Маренн чуть не поперхнулась, Мюллер рассмеялся. — На местечко при Сталине он вряд ли рассчитывает, я уверен. А для этого никто не сгодится, кроме тебя, только замолви словечко. Хитрец.
— Ты говорил, что я умею сказать, — Маренн покачала головой. — Ты тоже умеешь.
— У меня нет прослушки.
— Я не об этом.