Рассказывая далее о бесконечной доброте Гарибальди, Бакунин пишет, что она простирается не только на людей, но и на все живое: животных, цветы, деревья. «Он любит своих двух волов, своих коров, своих телят, своих баранов, — писал потом Бакунин, — и все его знают, и лишь только он появится, все тянутся к нему, и каждого он погладит и каждому скажет доброе слово». Что же касается его глубокой, затаенной грусти, то такова, «должно быть, была грусть Христа, когда он сказал: „Жатва зрела, а жателей мало“. Такова грусть нашего созревшего человека, всю жизнь посвятившего освобождению и очеловечению человечества. Так-то, но даже самые великие и самые счастливые люди не достигают своей цели. А все-таки надо стремиться и тянуть мир за собой вперед».[282] Грусть Гарибальди, как видно, была понятна Бакунину, но у него с избытком еще хватало веры в свои идеи, свои силы, в то, что он один из тех, кто может и должен «тянуть мир за собой вперед». Был ли этот путь действительно «вперед»? В какой-то мере — да. Ведь разрушение старого мира — неизбежный этап строительства нового. Негативная же программа его, приобретавшая в эту пору конкретные черты, была направлена именно на это. «Пусть друзья мои строят, я жажду только разрушения, потому что убежден, что строить в мертвечине гнилыми материалами — труд потерянный и что только из великого разрушения могут возникнуть новые живые материалы, а с ними и новые организмы… Наш век во всех отношениях переходный, несчастный век, и мы, отвязавшиеся от старого и не примкнувшие к новому, — несчастные люди. Будем же нести свое несчастье с достоинством, жалобы нам не помогут и будем разрушать, сколько можем».[283] Слова эти, написанные в начале 1864 года, говорят об определенной продуманности, сознательности, направленности. Это не беспочвенный призыв к разрушению, а добровольно взятый на себя тяжелый труд во имя создания новых форм жизни.
В беседах с Гарибальди Бакунин не затрагивал, однако, этих проблем. Его деловые цели здесь были конкретней и проще: наладить союз Гарибальди с поляками, а может, если удастся, и уговорить итальянского вождя принять непосредственное участие в польском восстании. Ведь подобный прецедент уже был.
В начале восстания отряд гарибальдийцев под командованием Франческо Нуло отправился сражаться под польскими знаменами. Разбитые при деревне Кжижовка 5 мая 1863 года, многие гарибальдийцы оказались в плену. Их судили военно-полевым судом. С декабря 1863 года они отбывали каторгу в Забайкалье. Э, Андреоли, А. Венанцио и Л. Кароли вскоре были переведены на Кадаинский рудник, где близко сошлись с Н. Г. Чернышевским и М. Л. Михайловым.[284] Так переплетались пути и судьбы русских, итальянских и польских революционеров.
Сочувствуя всей душой «несчастной и героической Польше», Гарибальди теперь ничего реального уже не мог сделать для нее. Он сообщил Бакунину, что сам собирался поехать в Польшу, «но поляки просили мне передать, что я буду там бесполезен, а мой приезд принесет больше вреда, чем пользы: поэтому я воздержался. Впрочем, я и сам полагаю, что здесь я буду полезнее, чем там. Если мы сделаем что-нибудь в Италии, то это будет выгодно и для Польши, которая ныне, как и всегда, пользуется всем моим сочувствием».[285]
Проведя несколько дней на Капрере, Бакунин вернулся в Геную, а оттуда направился во Флоренцию, где решил пожить некоторое время, чтобы присмотреться к обстановке в Италии.
Сняв небольшую, но вполне приличную квартиру, Бакунины повели здесь весьма деятельный образ жизни. Как у Михаила Александровича, так и у Антонины Ксаверьевны вскоре образовались свои круги знакомых. За исключением тех дней, когда они принимали у себя, ни мужа, ни жену нельзя было застать дома.
Принимали же Бакунины обычно по вторникам. Вот как, по свидетельству их частого гостя Л. Мечникова, выглядели подобные вечера: «Гостиная убрана совершенно по-буржуазному, прилично. Грозный революционер в черном сюртуке, которому он, однако же, умеет придать живописный до неприличия неряшливый вид, мирно играет в дураки со своей Антосей… За фортепьяно седой старичок, необыкновенно добродушного вида, сам себе аккомпанирует и птичьим голосом поет с сильным, как бы немецким выговором… Смелый, вызывающий революционный гимн („Марсельеза“. —
Мало-помалу собираются гости…
За исключением очень немногих завсегдатаев, на этих вечерах редко удавалось два раза сряду видеть одно и то же лицо».[286]