O невозможности реально помочь полякам писал и Герцен представителю польского комитета И. Цверцякевичу.
В письме, посланном в ноябре Комитету русских офицеров в Польше, Огарев умолял приложить все усилия и оказать все возможное влияние на польских руководителей, с тем чтобы отложить выступление. Письмо это продолжил Бакунин. Согласившись с Огаревым, что отсрочка восстания была бы спасительной, он, однако же, призвал русских офицеров быть готовыми и, когда «польские братья» восстанут, поддержать их. «И если вам суждено погибнуть, сама погибель ваша послужит общему делу. А бог знает! Может быть, геройский подвиг ваш и противность всем расчетам холодного рассудка неожиданно увенчаются и успехом?
Что же до меня касается, что бы вас ни ожидало, успех или гибель, я надеюсь, что мне будет дано разделить вашу участь. Прощайте, и, может быть, до скорого свидания».[240]
Это стремление самому разделить участь сражающихся, оптимистические надежды на возможное торжество подвига над доводами холодного рассудка отличали позицию Бакунина, но далеко не всегда оправдывали его. Жертвовать своей жизнью волен каждый, но можно ли призывать к тому же других или просто обрекать их на подобные жертвы во имя эфемерной идеи скрепления союза кровью? А именно так ставил вопрос Бакунин. «Надежды на успех, на настоящий успех, признаюсь, во мне немного, — писал он в Париж польскому эмигранту Коссиловскому. — И знаете, о чем я молю? Чтобы в случае неудачи как можно более русских погибло в борьбе за польское дело, чтоб братство наше освятилось делом и кровью, и рад бы умереть вместе с ними… А бог знает., ну, да об этом еще говорить не станем».[241]
Подобная позиция Бакунина восхищала Ю. Стеклова. Он полагал, что готовность отдать свою жизнь, даже в деле, обреченном на поражение, выгодно отличала Бакунина от Герцена, не стремившегося лично на баррикады Варшавы.[242] Вопрос же о многих других жертвах не смущал биографа Бакунина. Нам же кажется, что правда в этом споре была на стороне Герцена, который прежде всего страшился ненужных жертв, а сам, вооруженный лишь силой слова и печатным станком, творил великое дело революционной пропаганды.
Тяжело переживал Герцен месяцы «затишья перед грозой», грустно проводил он Потебню, приехавшего, «чтобы спросить наше мнение и, каково бы оно ни было, пойти неизменно по своей дороге».
Подготовка восстания велась почти открыто. Готовилось к наступлению и правительство.
Объявив досрочный рекрутский набор в Польше, оно хотело изъять революционную молодежь. Все, кому угрожала рекрутчина, не могли более ждать. Толпы недовольных направились в Варшаву, рабочие и ремесленники польской столицы пришли в движение. Центральный польский комитет вынужден был перенести срок выступления.
В ночь с 22 на 23 января восстание началось. Повстанческие отряды совершили нападения на местные воинские команды как в Варшаве, так и в нескольких других пунктах. Такое начало не предвещало успеха в осуществлении задуманного плана — хотя бы частичного перехода русских войск на сторону повстанцев. В своем письме Центральному правительству польского восстания Бакунин со всей доступной ему мягкостью упрекал польских руководителей в том, что они «в последнюю минуту переменили совершенно мысли» и, не доверяя организации русских офицеров, выступили первыми. «С нравственной точки зрения поляки были правы, ибо пока хоть один солдат находится на земле польской, если только он не союзник, друг, он вне закона. Следовательно, нет ничего естественнее, как напасть на него и убить, чтобы завладеть его оружием. Я думаю, впрочем, что Центральный комитет в Варшаве ошибся в расчете; он не приобрел много оружия таким способом, но сразу разрушил работу целого года».
Преувеличивая степень подготовленности русских солдат к союзу с поляками, Бакунин писал далее, что они были готовы, чтобы присоединиться к повстанцам. «Но когда последние, вместо того чтобы протянуть им руку, напали на них, чтобы силой их разоружить, т. е. перерезать их, тогда, по необходимости переменяя мысли, те же солдаты… стали вашими жестокими врагами».[243]
Ждать в этих условиях повторения подвига Потебни, который сражался на стороне поляков и был убит в бою, было бессмысленно.
Герцен в отчаянии вынужден был констатировать: «До сих пор ни одного русского солдата не перешло, ни один офицер не отказался от команды против поляков. Меня обдает ужасом — это хуже расстреливания… Хмелинский, прощаясь, мне сказал: „Потебня… да, Потебня превосходный человек — да кроме-то его кто?“»[244]