В письме к самому Михаилу эмоции вообще перехлестнули через край: «Я уважаю тебя: говорю тебе искренне. Но я не люблю тебя, ибо мне ненавистен образ твоих мыслей и еще ненавистнее его осуществление…» В разговоре же с Анненковым Виссарион высказался о Бакунине следующим образом: «Это пророк и громовержец, но с румянцем на щеках и без пыла в организме». Странная характеристика. Уж чего-чего, а «пыла в организме» у Бакунина было более чем достаточно. По природе своей он был сгустком энергии, пассионарной и харизматической личностью. Отсюда, в общем-то, проистекает и пресловутый бакунинский авторитаризм, в коем его справедливо (а подчас несправедливо) постоянно упрекали многие. Но разве не он впоследствии выступил против всякого авторитаризма вообще?
В пространных письмах к Бакунину Белинский пытается проанализировать их отношения с философских позиций, постепенно остывая от обиды и негодования: «Да, Мишель, я теперь совершенно освободился от твоего влияния — и снова люблю тебя, только люблю глубже, горячее прежнего. Любовь есть понимание, — это я недавно постиг. Простая истина, а я не знал ее! Наша ссора была благотворна. Причина ее заключалась в нашем взаимном требовании истинной дружбы и неспособности удовлетвориться призрачною. Взаимные наши призрачности производили ревущие, болезненные диссонансы в прекрасной гармонии, которую мы образовали взаимным влечением друг к другу, взаимною потребностью друг в друге. Надо было, чтобы все ложное, так долго скоплявшееся, прорвалось, как чирей. Я и теперь предвижу возможность таких переломов и потрясений в нашей дружбе, но уже в других формах. Нет, никогда не позволю я теперь сказать правды моему другу, если мне приятно или весело будет ее сказать. Кроме любви, все призрак и ложь, а любовь страдает за недостоинство своего предмета и, плача, с кротостью произносит свои приговоры. Кто не уважает чужой личности, чужого самолюбия, тот может только осуждать, а не исправлять. <…>
Да, я теперь люблю тебя таким, каков ты есть, люблю тебя с твоими недостатками, с твоею ограниченностью, люблю тебя с твоими длинными руками, которыми ты так грациозно загребаешь в минуты восторга и из которых одною (не помню — правою или левою) ты так картинно, так образно, сложивши два длиннейших перста, показываешь и доказываешь мне, что во мне спекулятивности нет “вот на столько”; люблю тебя с твоею кудрявою головою, этим кладезем мудрости, и дымящимся чубуком у рта. Мишель, люби и ты меня таким, как я есть. Желай мне бесконечного совершенствования, помогай мне идти к моей высокой цели, но не наказывай меня гордым презрением за отступления от нее, уважай мою индивидуальность, мою субъективность, будь снисходителен к самой моей непросветленности. Люби меня в моей сфере, на моем поприще, в моем призвании, каковы бы они ни были. Друг Мишель, мы оба не знали, что такое уважение к чужой личности, что такое деликатность в высшем, святом значении этого слова. Я теперь понимаю, как грубы, грязны, неделикатны были мои письма, как должны были они оскорбить тебя. Прости меня за них — я умоляю тебя именем той святой любви, которая теперь так сладостно потрясает и волнует всё существо мое. В благодатном царстве любви нет памяти оскорбления — в ней она заменяется сладостью прощения. Я простил тебя за все, потому что понял необходимость всего, что было. Мое сердце горит любовью к тебе, и с каким бы упоением обнял я тебя в эту минуту, как страстно поцеловал бы я тебя! Ты нужен мне в эту минуту, я хотел бы опереться на твою мощь, попросить тебя, чтобы ты объяснил мне самого меня, поддержал бы меня. Я болен, я страдаю — и чувствую в тебе всю нужду и понимаю всю бесконечность твоего значения в отношении ко мне. После Станкевича, я тебе больше всех обязан. По моей природе я противоположен тебе, но потому-то ты и необходим для меня».
Долгое время «ходить букой» Белинский конечно же не мог. Очень скоро он созрел для примирения: «Да, Мишель, я чувствую, что я глубоко оскорбил тебя. Я не щадил твоих ран, я выбирал из них самые глубокие; я высказывал то, о чем достаточно было намекнуть, и с подробностью высчитывал то, о чем самый намек горек. Но я не раскаиваюсь в прошедшем: оно было выражением момента моего духа. Мне надо было перейти через этот момент, чтобы достичь до того, в котором нахожусь теперь. Мы оба были в ложном состоянии и потому не понимали друг друга; хотели решить вопрос, и только больше запутывали его. <…>