Сколько же ей теперь? Шестнадцать? Да нет, верно, все восемнадцать, — Багратион вдруг поймал себя на мысли о том, что он впервые подумал о ней не как о недавнем еще ребенке, а как о сложившейся молодой женщине, и смущенно покраснел.
Его внезапно проявившуюся застенчивость или, лучше сказать, стыдливость от собственных мыслей великая княжна, как она ни была проницательна, все же расценила по-своему, ибо не могла еще отойти от первого, обуревавшего ее чувства.
— Вы не верите в то, что вы герой, с кем рядом теперь никого не может поставить Россия? — вновь подошла она к нему и заглянула в его глаза. — Но поверьте, я вовсе не хотела смутить вас. Все, что я вам теперь сказала, — правда. И еще я вам другое хочу сказать, то, что я вслух никому еще не говорила, но что, я не сомневаюсь, у всех теперь на уме. И это вот что. В нашем поражении, в нашем позоре виноваты не мы, русские, а те, кто был в сражениях рядом с нами, но — чужой веры, чужого чувства люди. Это они, австрийцы, поляки, эмигранты-французы предали нас. Разве не так, милый князь?
— Боже мой! Да вы же глядите мне прямо в душу, ваше высочество, милая Екатерина Павловна! — вновь зарделся Багратион, но теперь не от растерянности, а от иного, внезапно возникшего сознания единства мыслей и чувств, что нахлынуло на него и так же внезапно его поразило. — Так ведь я… я совсем недавно, прямо вашими же словами творил с вашим братом… цесаревичем Константином Павловичем. И сошлись мы с ним в том, о чем вы, ваше высочество, изволили высказаться передо мною теперь.
Он вспомнил: сразу же после отхода армии с места сражения он встретился с великим князем. Его белый колет, рейтузы, лицо — все было черным от порохового дыма и огня. Азарт схватки и ощущение смертельной опасности, что всегда приходят к человеку уже после того, как он их пережил, не покидали цесаревича.
Багратион знал, что ему, командующему гвардией, не следовало бросать в огонь и подвергать напрасной, гибели десятки и сотни людей именно тогда, когда уже ничем нельзя было переменить исход дела. И это, видимо, понимал сам цесаревич. Но на войне, в разгар схватки, подчас людьми руководит не просто холодный рассудок, а порыв. Надо, не задумываясь, броситься самому в огонь, чтобы хотя бы примером собственной безрассудной отваги отвлечь на себя усилия врага и тем сласти тех, кто оказался в худшей, чем ты сам, беде и опасности.
Разве не так поступил и при Шенграбене, и в том, Аустерлицком, сражении и сам Багратион, когда собою, гибелью своих людей пытался, сколько мог, спасти жизни других? И разве не его полки в самом конце битвы вызволили из огня, спасли остатки гвардейских частей, что оказались в несчастье?
Однако досада жгла сердце после боя не потому, что кто-то повел себя не совсем так, как следовало в тот или иной момент сражения. Боль происходила от того, что с самого начала все пошло кувырком, все было отдано на откуп чужому разуму и расчету.
— Помнишь, князь Петр Иванович, козни гофкригсрата в Италии? — прорвалось после боя у цесаревича. — Не будь с нами тогда Суворова — все могло бы обернуться Аустерлицем и тогда. Но беда, что немцы — и в нашей армии! Засилье! Продыху нет от них! И что особенно страшно — немецкий дух проникает в поры каждого из нас, истинно русских. Не так ли, князь?
Вот тогда прямо и сказал великому князю Багратион:
— Спасибо за верные слова, ваше высочество. Хотел бы сказать самому государю, а теперь говорю вам, как бы видя его пред собою. Бросьте иноверцев, держитесь только истинно подданных. Мы, русские, одни имеем подлинную любовь к государю и всему дому вашему. Пять тысяч было у меня под Шенграбеном против тридцати тысяч французов, а — победили. Почему? Извергом рода православного и христианского следует считать того, кто не пойдет один на шесть и на двенадцать французов. А мы, русские, пошли и всегда пойдем, с кем бы ни сразились.
Вновь обрадованно просияла великая княжна, слушая Багратиона.
— Вот и я, не быв на войне, мыслю так же. Впрочем… — она на мгновенье задумалась, — у меня редко с кем может возникнуть такая схожесть воззрений и чувств, как с вами, милый князь. Даже с моим братом, императором, которого я очень люблю, мы в чем-то расходимся. Вы знаете, я и мама люблю. Но я — как бы сказать? — не во всем подданная ее императорского величества. Внешне я послушная дочь. Но ежели мое собственное убеждение идет вразрез с чьим-то иным, я найду в себе силы остаться при своем.
Как это было похоже на его характер — не позволить себя сломать. А ежели собственное мнение угодливо подменить чужим готовым рецептом — разве можно себя за это уважать? Другое дело — сходство мыслей и чувств, когда главное, чему искренне верен сам, находит отзвук и в другой душе.