Потому-то он и согласился вернуться к обязанностям Великого Магистра и заботиться о спокойствии высшего круга, обводы которого познал благодаря своему отказу проникнуть когда-либо в ту область, где уже нет никаких кругов, где сам покой бессловесно вбирает в себя всякую волю: он знал его, и это было все, что он знал. Но он дожидался восстановления своего тела в грядущем веке и под этим предлогом продолжал блуждать среди воздушных течений сего Командорства Храма, того самого, где некогда был предан своим соперником, местным Командором, поддержавшим обвинения короля. За отсутствием тела, эти горделивые развалины, словно окольцованные тенью озлобленности, которая по ту сторону прощения обид доставляла ему чувство ориентации и как бы ось в вихре, каковым он стал, образовывали вместе со всем содержащимся в них временным населением ему место и оболочку, и сия сомнительная служба, принимая во внимание другие взвихренные воли, над коими он отправлял правосудие (тогда как он списывал на Филиппа и галликанскую Сорбонну, что ему самому оно казалось необоснованным), позволяла ему затягивать непостижимый покой: ибо он продолжал верить в значение имен со всем тем, что оное подразумевает (принцип противоречия, идентичность, ответственность и т. п.), как в причину кружащегося в вихре воздушного столба, посредством которого он перемещался подъемами и спусками или же осмотрительной поступью в своем собственном пространстве — стало быть, в достоинство дыхания, испустившегося в называниях как для того, чтобы себя основать, так и чтобы заложить основы, и таким образом он пытался провести обманчивое различие между своим собственным дыханием и всеми остальными и оттянуть, насколько удастся, смешение в едином Дыхании: но борьба эта оказывалась неравной не только из-за того, что некое истовое чаяние исходно посулило каждому дыханию блаженное смешение в едином Дыхании, но также и по той причине, что все дыхания, по мере того как их высвобождали распавшиеся тела, скапливались в одну неудержимую массу. Более или менее виновные в оживляемых ими в дольних телах, подвигаемых ими там в сторону порядка или беспорядка, они поднимались в Командорство, не различаясь ни в чем, кроме своей напряженности, так что невозможно было походя их беспристрастно рассортировать или приписать той или иной степени напряженности, более или менее слабой или неистовой, дыхания, исполненные злобы или порядочности, щедрости или скупости, качеств, родившихся из сокращения или растяжения телесных органов, когда дыхание нетерпеливо их осваивало, заблуждаясь вместе с ними касательно их общего происхождения, даже если оно и не ощущало тесноты своего вместилища. Если между оставленным телом и дыханием, чья вихрящаяся напряженность могла оказаться совершенно такою же и у любого другого дыхания, невозможно более было установить какое бы то ни было соотношение; и при всем том неистовство, умеренность или слабость каждой из этих напряженностей то и дело проистекали из совершенно противоположных телесных проявлений; как можно было избежать риска совершить несправедливость по отношению к рвению благочестивой души, чья манера вихриться в совершенстве походила здесь на повадки души, все еще распаленной преступлением? Как не обидеть чистое смирение, когда жмущееся к земле дыхание можно сравнить с раболепными поползновениями величайших в истории изменников; когда внешняя неподвижность у потолка какого-либо дыхания, некогда застывшего в созерцании высочайших сфер, ничем не отличается здесь от застойного и отвратительного, но тоже светящегося полотнища, внешне так и разящего каким-то расслабленным сластолюбием? Увы, внешне! И нужно было, чтобы оно не единожды отделилось от своего тела и, следовательно, не единожды его вновь обрело, дыхание, некогда получившее это повторное отторжение как дар распознавания духов!