«Помню „Купчиху“ Кустодиева, восседающую на сундуке (речь, конечно, идет о „Красавице“. —
Возможно, что автор несколько драматизирует тогдашнее восприятие картины, но, говоря о «мечте о России без бурь», верно передает пафос творчества художника.
Но неужели же не отражалась хоть как-нибудь «даль непогоды» в творчестве Кустодиева?
В 1914–1915 годах Борис Михайлович написал «Крестный ход».
…Крепко ступают приодетые бородачи с хоругвями, вполне способные по возвращении домой, по блоковским словам, «пса голодного от двери… ногою отпихнуть». Умиленно несут иконы бабы. Церковный клир следует за ними. Все это шествие сурово и размеренно движется в тени, лежащей на первом плане картины, обрамленном по краям силуэтами темных елей.
Позднейшие исследователи склонны объяснять рождение этой картины одним лишь «стремлением художника к широкому показу различных типов убогого русского села, объединенных тупым фанатизмом религиозного шествия»[61]. Более вдумчиво трактует это полотно в своей книге о художнике В. Е. Лебедева: «Кажется, вся крестьянская Русь, суровая, сумрачная, медленно движется по земле…»[62] — пишет она.
Всмотримся повнимательнее и в «Московский трактир», написанный Кустодиевым в 1916 голу. Картина эта, по свидетельству сына художника, обязана своим рождением прогулкам по Москве в компании с Лужским: «Чаепитие извозчиков остановило его внимание… Все они были старообрядцами. Держались чинно, спокойно, подзывали, не торопясь, полового, а тот бегом „летел“ с чайником. Пили горячий чай помногу… Разговор вели так же чинно, не торопясь».
Живые детали этой сцены сохранились и в картине. Спешат в зал половые с чайниками и подносами, и молодцевато-картинные изгибы их тел забавно перекликаются с вереницей чайников, готовно выстроившихся на полках позади бородатого трактирщика; вздремнул оказавшийся без дела слуга; тщательно вылизывает шерстку кошка (хорошая для хозяина примета — к гостям!). Наготове висят жостовские, в пышных розах, подносы.
А в центре полотна — компания всласть чаевничающих извозчиков в синих кафтанах.
По первому впечатлению так и хочется приобщить эту картину к другим улыбчивым фантазиям художника на бытовые темы. «Вся она, — читаем в одном исследовании, — выдержана в веселых сочетаниях красного и синего, напоминающих по своей резкости красочный произвол вывесок русских трактиров и „монополек“… Сочный, необычайно красочный, по-кустодиевски обаятельный и смешной образ русского быта»[63]. «Художник радуется и смеется, сложив этот шутливый гимн русскому чаепитию»[64], — говорится и в другой книге.
Однако что-то мешает согласиться с этим. Быть может, уже то явное сходство «веселого» чаепития с традиционными изображениями «тайной вечери», которое оба исследователя склонны рассматривать лишь как «шуточную аналогию».
«Веяло от них чем-то новгородским — иконой, фреской», — передает слова художника его сын. А ведь новгородские иконы — одни из самых строгих в русской церковной живописи, и выбирать их за образец для характеристики «веселого чаепития», право, как-то странно.
Вглядываясь в эти лица (хочется, скорее, сказать — лики), особенно в сурового бородача, сидящего прямо под иконой, шутливого настроения не ощущаешь: слишком они сосредоточенны и мрачны.
«Эти лихачи сидят вокруг стола, серьезные и торжественные, как апостолы за трапезой»[65], — сказав это, исследователь как бы приглашает нас улыбнуться над таким несоответствием. А улыбаться что-то не хочется.
И снова вспоминается тот давний, мимоходом уловленный и объективом аппарата, и «фотографическим глазом» Кустодиева мужик в Семеновском-Лапотном.
О чем он тогда думал? О чем думают ныне эти кустодиевские герои?
…Второй год войны.
Двенадцатый час самодержавия.
Введенская улица, дом 7, квартира 50. Четвертый этаж.
Не похож ли теперь безвыходно живущий здесь художник на «великих людей», которые, как было пышно сказано в той давней статье о Веласкесе, поднимаются над эпохой, «как башни собора над низкими хижинами»?
Какое горестное «возвышение» и как оно некстати именно сейчас, ранней российской весной, в конце февраля 1917 года!