Но… но и убивать его, видимо, на самом-то деле не особенно хотели. Убийство прославленного революционного героя, пусть трижды уличенного, но не признавшегося в предательстве, — опасно.
К тому же (говорил Вере Фигнер Натансон) «если мы его убьем здесь, нас вышлют из Парижа». А на итальянскую виллу Азефа надо было еще завлечь, как Гапона на финляндскую дачу. Только вот Азеф — не Гапон.
По словам Аргунова, это планировалось сделать так: сообщить Азефу, что следующее заседание суда состоится в Италии (куда в самом деле уехал отдыхать и лечиться Лопатин) и что его просят на это заседание явиться.
Но Савинков с Черновым поступили совершенно противоположным образом. Они подвергли Азефа строгому допросу, напугали его, поставили ультиматум… и ушли. За полночь, в два часа.
В глубине души они понимали, должны были понимать, что произойдет дальше. И видимо — в глубине души — хотели этого.
Савинков, давая показания партийной комиссии в 1909 году, говорил вот что:
«Впоследствии я задавал себе такой вопрос: понимал ли я в то время, ясно ли я давал себе отчет, что из всех товарищей именно на мне, и быть может на Карповиче лежит обязанность персонально убить Азефа? И я ясно себе ответил, что да, я совершенно ясно эту свою ответственность сознавал. Тогда я задал себе вопрос: почему, собственно, я не застрелил Азефа тогда же, на допросе?.. Нужно вам сказать, что мои отношения с Азефом в последние годы были очень хорошие, то есть мне они казались очень хорошими. Личной дружбы между нами никогда не существовало, но в моих глазах он был почти единственным достойным мне товарищем по прошлым боевым делам, и я не ошибусь, если скажу, что чувство мое к нему было приблизительно братское. Когда я убедился в том, что он провокатор, я понял, что в тот момент чувство мое к нему не изменилось… Когда я голосовал в собрании за убийство, я голосовал чисто логически…»[290]
В этом вся анархическая натура боевика № 2: ничего, что ЦК решил «ликвидировать» Азефа в Италии. Внутренний голос говорил Борису Викторовичу: либо самолично застрелить во время допроса в Париже… либо отпустить.
(А вот интересно, представлял ли Савинков в этот момент себя в шкуре Рутенберга в марте 1906 года?)
А что другие боевики?
В книге Нины Берберовой «Курсив мой» есть такой пассаж, относящийся к Зензинову:
«Человек, который… упустил Азефа. Поставлен ночью сторожить его на углу бульвара Распай, но, увидев, что окно в квартире Азефа погасло, решил, что Азеф лег спать, и пошел домой»[291].
Берберова ссылается на книгу Зензинова «Пережитое» (1953), но в ней этого эпизода нет: она завершается 1908 годом. Нина Николаевна излагает версию, известную ей, скорее всего, из устного источника.
Другая версия принадлежит Николаевскому («Конец Азефа»):
«Зензинов и Слетов ходили по своей личной инициативе по
Так или иначе, сторожили Азефа не крепко.
(А Аргунов между тем уже нашел и снял в Италии виллу «с гротом, лодкой и потайным ходом». Не пригодилась.)
В полчетвертого ночи Иван Николаевич (или Евгений Филиппович, если угодно) и Любовь Григорьевна беспрепятственно вышли из своего дома.
Жена Азефа была среди последних, веривших в него. Для нее предназначалось отдельное объяснение поездки в Берлин: разочаровавшийся в революции, Азеф захотел устроиться на службу инженером в электротехническую компанию. А товарищам про поездку не сказал, потому что те явились бы в Берлин «проверять» и испугали бы работодателя.
Теперь он сказал, что должен уехать из Парижа. И Любовь Григорьевна была всецело с этим решением согласна.
«Я его очень жалела, конечно, я считала, что это самый несчастный человек, и вообще не могла ничего понять. Я ему говорю, что он должен уехать, не оставаться в этом городе, где царит такая ужасная атмосфера, где свои люди потеряли совершенно головы и верят какому-то Бакаю»[293].
Выходя из дома, Азеф даже не взглянул на спящих детей. Вероятно, эта мысль потом не давала ему покоя. Любовь к сыновьям — в числе немногого «настоящего», постоянного, что в нем было.
Он взял с собой 300 из 500 франков, бывших в доме. Любовь Григорьевна дала, а он не отказался.
«Мы с ним ходили всю ночь до самого утра по улицам. Это был такой ужас… Он был прямо-таки противен, ужасно неприятен! Какой-то страшно жалкий вид… Все время озирался по сторонам и все время боялся, что за ним следят, что они, наверное, сделают так, что за ним будут следить французские шпики, и он не сможет их узнать…»[294]