Читаем Автограф полностью

Радовался, когда хорошо говорили по-русски, был членом Академии русской словесности. Любил свой дом в Михайловском — уединение мое совершенно — праздность торжественна.

Ксения не уставала писать эти слова в ответе на каждое письмо. Ксении хотелось и того и другого тоже. Хотелось листать старинные альбомы Михайловского, подштопывать холсты-набойки, которыми были обиты стены, весело разрисовывать деревянных «болванов для шляп», как это делал Пушкин, чистить подсвечники или с трепетом вынуть из полированного оружейного ящика пистолет, как тоже делал Пушкин, и бабахнуть, сквозь неожиданно раскрытое зимнее окно, в зимнее небо и засмеяться громко, еще громче, нежели бабахнул пистолет: многия лета Сашке-боярину! Торжественная праздность. Нетерпение сердца. Тоже его слова. Странные бывают сближенья… Тоже его слова. А сближенья через века? Совсем странные или закономерные? Звон колокольчиков… На самом деле мчится тройка… Нет, все это в тебе одной, это твои колокольчики. И пускай звенят, едут, скачут… Если бы доехали, доскакали…

Снег прилипает и прилипает к памяти и тишине. Что-то не то, да все равно. Две белых трубы на крыше, под окнами — кормушка для птиц. Пушкин — мой тайный жар. Кто сказал? Ксения вспомнить не могла.

Володя тоже присылал Ксении письма. Грустно шутил в них: человек не должен объединяться только с самим собой — это будет уровень галечной культуры. Нужно объединение человечества, планетизация. Ксения разрушает планетизацию, в частности с ним, с Володей Званцевым. И это есть индивидуализм. По-научному, индивидуализм — нравственный принцип противопоставления личности коллективу, подчинение общественных интересов личным. Потом, будто утомившись, обрывал рассуждения на полуслове. Заполнял письма городскими пейзажами, чтобы напомнить ей родные места, из которых она бежала. Москву Володя знал превосходно в силу, как он писал, обстоятельств труда. В конце одного письма изрек: «Через Интерпушкина к Владимиру Званцеву!» Подчеркнул несколько раз. Очень был, конечно, доволен изречением и не скрывал этого. Еще Володя сообщил, что в клинике находится писатель Йорданов. Состояние тяжелое. Около Йорданова дежурит дочь, оказывается, школьная подруга Ксении. Гелю привозит в клинику ее приятель Рюрик. Написал, что обнаружился и один общий знакомый — Петя-вертолет. Гордиться нечем, Володя понимает, но это он пишет так, под конец письма. Петя-вертолет предлагает редкую книгу о еретиках. Не нужна книга о еретиках? Или о райских садах? Или о пиратах?

«Москва до сих пор большая деревня: все мы знакомы друг с другом», — подумала Ксения.

Володины письма бывали переполнены философскими рассуждениями. Он загораживался от простого — скучает, любит. Стеснялся? Не доверял Ксении? Или себе самому, как у него в бригаде не доверяет себе самому Гриша? Володя часто говорил, что составлен из многих судеб, которые принял на себя одного. Ксения старалась доказать ему, что познать надо прежде себя, объединиться с самим собой. Попытаться. Она вот пытается. Володя кидался в спор: собственное Я — неподвижный идеал, замкнутый. «Мы восьмисотое поколение людей на земле, а ты до сих пор не имеешь ответов на простейшие вопросы».

Ксения здесь, в Михайловском, вспомнила, как она была у Володи в клинике. Посадил он ее в учебную комнату, расположенную над операционной со стеклянным куполом. Ксения сидела вместе со студентами, смотрела операцию. Через микрофоны слышны были самые незначительные звуки: капание жидкости, шипение анестезионного аппарата, скрип резиновых перчаток, шорох марлевых салфеток и ватных тампонов, постукивание флаконов с лекарствами, надкалывание ампул, засасывающий звук шприца и потом звон ампул, уже пустых, в эмалированном тазу.

Ксения не смотрела на экран телевизора, который тоже был установлен в учебной комнате: на экран укрупненно передавались детали операции. Ксения смотрела в стеклянный купол, там не видно было никаких деталей, а вообще видны были операционная одежда, бестеневая лампа, подвижные столики на резиновых колесах, мгновенные отблески на инструментах, подаваемых хирургу.

Ксения закрыла глаза. Она только все слышала, и не потому, что так хотела, а именно потому, что не хотела ничего видеть ни на экране телевизора, ни сквозь стеклянный купол. Идет и проходит жизнь. Твоя и не твоя. Каждого из присутствующих. Ксения сжалась, застыла в неподвижности. Борясь за другого, надо не щадить и себя. Ксения готова не щадить себя, но она не готова к борьбе, которая происходила в операционной, и к борьбе вообще. Не хотела этого принять — здесь ли, на заводе, когда сталевары вдували в печи кислород: стояли, охваченные с головы до ног вихрями искр и электрическим сверканием электродов. Она не может быть там, где что-то рушится или воссоздается.

Перейти на страницу:

Похожие книги