Своих детей и внуков она окружала глубокой и не всегда разумной заботой. Думаю, ей было совершенно неведомо ощущение бьющей через край энергии, животной радости существования, она воспринимала жизнь сквозь флер викторианской сентиментальности. Помню, как я тщетно пытался ей объяснить, что невозможно требовать, чтобы у всех было удобное жилье, и одновременно протестовать против нового строительства по той причине, что оно оскорбляет взор. Для нее каждое чувство существовало по отдельности и имело свои неотъемлемые права, и отказаться от одного чувства ради другого из-за такой прозаической вещи, как элементарная логика, было выше ее сил. По меркам своего времени она получила хорошее образование и безупречно, без малейшего акцента говорила по-французски, по-немецки и по-итальянски; основательно изучила Шекспира, Мильтона, поэтов XVIII века; могла без запинки перечислить знаки зодиака и имена девяти муз; английскую историю, как водилось у вигов, помнила до мельчайших деталей; была начитана во французской, немецкой, итальянской классике; а начиная с 1830 года знала политику не понаслышке. Но умение рассуждать не входило в ее образование, и все, что требовало логического хода мысли, начисто отсутствовало в ее умственной деятельности. Она так и не смогла понять, как работают речные шлюзы, хотя самые разные люди пытались ей это растолковать. Она впитала в себя пуританскую мораль викторианства, и не было такой силы на свете, которая могла бы убедить ее, что человек, готовый при случае чертыхнуться, не обязательно пропащая личность. Однако правило не обходилось без отступлений. Она поддерживала знакомство с сестрами Берри, дружившими с Хоресом Уолполом, и однажды заметила - без малейшего осуждения! - что они "немного старомодны, любят ввернуть крепкое словцо". Как и многие люди подобного склада, она столь же непоследовательно делала исключение для Байрона, которого считала жертвой несчастной юношеской любви. На Шелли ее терпимость не распространялась: жил в грехе и стихи писал слезливо-слащавые. Думаю, о Китсе она и слыхом не слыхала. Хорошо ориентируясь в мировой классике, заканчивавшейся для нее на Гёте и Шиллере, она понятия не имела о больших европейских писателях-современниках. Тургенев как-то подарил ей один из своих романов, но она его даже не раскрыла - Тургенев был для нее просто кузеном одной из приятельниц. Да-да, ей говорили, он пишет книги, но ведь кто только не пишет!
О современной психологии она, само собой, не имела ни малейшего представления. За кое-какими мотивами человеческого поведения она признавала право на существование: любовь к природе, забота об общественном благе, привязанность к детям - все это были добрые побуждения, а сребролюбие, властолюбие, тщеславие - дурные. Хорошие люди всегда руководствуются добрыми побуждениями, а плохие - плохими, однако и у плохих людей, даже очень, очень плохих, случаются временные просветления. Институт брака ставил ее в тупик. Понятно, долг мужа и жены - любить друг друга, но нехорошо, когда выполнение этого долга дается слишком легко, поэтому, если взаимное сексуальное влечение супругов слишком сильно, в этом есть что-то подозрительное, даже порочное. Разумеется, она не употребляла подобных выражений и буквально говорила вот что: "Знаешь, я никогда не считала супружескую привязанность таким же хорошим чувством, как родительская любовь, потому что тут всегда есть что-то не то, какой-то привкус эгоизма". Дальше этого она не могла допустить в свой ум такой низменный предмет, как секс. Лишь однажды я слышал от нее чуть более откровенное высказывание на запретную тему, это когда она обронила, что "лорд Пальмерстон отличался от остальных мужчин тем, что был не совсем хорош... как мужчина". Она не любила вина, терпеть не могла табак и почти не ела мяса. Жизнь ее отличалась аскетизмом: она употребляла лишь самую простую пищу, завтракала в восемь часов утра и до восьмидесяти лет не позволяла себе нежиться в мягком кресле, разве только после вечернего чая. В ней совершенно не было ничего светского, и она презирала тех, кто питал слабость к светским почестям. Должен с сожалением отметить, что к королеве Виктории она не испытывала особого пиетета и всегда со смехом вспоминала, как однажды, когда ей стало плохо в Виндзорском замке, королева была так любезна, что отдала распоряжение: "Леди Рассел дозволяется сесть. Леди такая-то встанет так, чтобы заслонить ее".