Это была наша первая ночь. Входя в Настю, я знал, что сегодня она непременно должна зачать. Знание мое обнажило чувства, сделало их нестерпимо острыми, проткнуло, разре́зало меня на части, выплеснулось в нее, и я закричал. В ту минуту я уже действительно не понимал, Настя это или Анастасия. И мы с ней больше не были на “вы”.
Часть вторая
На днях Иннокентий сообщил мне, что уже пару недель не ведет дневник. Как бы между прочим сообщил.
Я-то и так знаю, что не ведет. Только не пару недель, а почти месяц, но, как сказано в старом анекдоте, кто вам считает?
Не удержавшись, я все-таки уточнил насчет месяца. В ответ он назвал меня немцем, ха. Потом улыбнулся и сказал, что для него это похвала. И я улыбнулся, мол, abgemacht[2]. Ответил, что для меня это тоже похвала.
Да, главное: я уцепился за этот разговор и убедил его продолжать дневник. Для этого, правда, пришлось пообещать, что тем же займется Настя. И даже я. Иначе Иннокентий, по его словам, будет чувствовать себя
Что ж, будем писать все – каждый на своем компьютере. Потом соединим.
Мне отчего-то кажется, что писать для Иннокентия – удовольствие. Своего рода замена живописи, с которой у него что-то разладилось. А не пишет он в последнее время потому, что жизнь для него сейчас важнее творчества.
Другое дело я. Плохо говорю. Плохо пишу. Ни жизни, ни творчества – одна наука. Всё, что мне нужно написать об Иннокентии, помещается, в общем-то, в журнале наблюдений.
Или не всё?
Всем – писать! Сначала идея мне показалась немного странной, а потом я подумала: почему бы и нет? Такой себе тройственный дневник – интересно же.
Первое, с чего надо начать – именно надо, потому что важнее новости нет, – я беременна! Это произошло, я думаю, в первую же нашу с Платоновым ночь. Его темперамент меня тогда даже испугал. Мне показалось, что раз или два он на мгновение терял сознание. Это понятно: он любит меня двойной любовью – к бабушке и ко мне. И мне это не мешает. Даже наоборот.
Что мешало и волновало – так это мысль о том, что я не девственница. Для современного человека – подробность, но ведь возлюбленный мой – особенный. Он и на “ты” со мной только в первую нашу ночь перешел, а с бабушкой так и не перешел вовсе. Гейгер вот применительно к Платонову Бунина процитировал: “Не нонешнего века человек”. В ненонешнем-то к девственности строго относились – потерять не моги! А друг мой любезный даже вопроса на сей счет не задал. Хотя всё, я думаю, заметил. Можно сказать, прочувствовал.
С тех пор, как мы перебрались к нему на Большой, ничего, кроме слов любви, я от него не слышала. Конечно, я и раньше догадывалась,
Милый, улыбайся!
Итак, продолжение записок. Если быть точным, это уже не записки. Исходя из того, что теперь мне предложено использовать компьютер, я придумал слово –
Терпят пока. Гейгер – тот вообще счастлив, что я опять взялся, выражаясь доиндустриально, за перо – около месяца я, оказывается, ничего не писал. Как-то подустал я от прежней писанины, бросил ее вроде, а тут, побуждаем Гейгером, опять начинаю. Прямо скажу: не без колебаний.
Гейгер нажимал на меня в том отношении, что дневник – старинный жанр, а потому для меня органичен. Ведь я, выражаясь по Бунину, “не нонешнего века человек”. Вел дневник распрекрасно полгода – почему бы не вести его и дальше? Он мне про “нонешний век” уже когда-то говорил. Фраза яркая, запомнилась. Я, правда, Бунина только раннего читал и не помню там такого, но мотивацию Гейгера понимаю. Ему важно документировать происходящее в моем мозгу. А мне это зачем? Я, как заметил сам же Гейгер, целых полгода писал – разве этого недостаточно?
Я сказал ему, что эти записи делают меня кем-то особенным, подопытным. Какой-то прямо-таки крысой, в то время как мне следует сливаться с новой жизнью, да и вообще (я деланно хихикнул) – у меня молодая жена, не до записей мне вечерами. Гейгер возразил мне, что крысы дневников не ведут и что никто не мешает мне (взгляд на Настю) сливаться с новой жизнью. Он был, прямо скажу, настойчив.