Впереди идущие машины поднимали поземку и осыпали нас комьями грязи, отчего ветровое стекло то и дело туманилось. Не пропускало не только ветра, но и света. Хитроумный Гейгер брызгал на него водой и чистил
Мы
В Сиверской стало понятно, что зима кончается. Есть ведь особый запах весны, который появляется тогда, когда повсюду еще лежит снег. Не запах, скорее – какая-то мягкость воздуха.
– А где дача барона Фредерикса? – Из-за маски мой голос звучит глухо, как-то даже обвиняюще.
– Не сохранилась.
Снег уже рыхлый, не скрипит.
– Почему не сохранилась?
Неопределенный жест Гейгера, не предполагающий дальнейших “почему”. Мы спускаемся к плотине. Стоящие у воды развалины под завязку забиты мусором. Любуемся тем, как откуда-то из-под нас вырываются пенные потоки. Я ведь никогда не бывал здесь зимой, и от этого мне немного легче. То, что Сиверская не похожа сама на себя, при желании можно объяснить ее зимним состоянием. А летом всё еще может вернуться. Абсолютно всё, включая дачу Фредерикса.
Да, вот она, дорога: перейдя плотину, по этой дороге мы тогда поднимались. Красные утесы. И ведь отец был жив тогда, и бабушка. И мама. Я всё про маму думаю и не хочу у Гейгера спрашивать, как там она.
Пошли по Церковной улице, хотя на табличках написано –
Из дома вышел пожилой человек и направился к калитке. Увидев меня, сбавил шаг. Остановился.
– Мы здесь снимали дачу, – пояснил я. – Когда-то очень давно.
Стоявший покачал головой:
– Этот дом достался мне от отца. Ни он, ни дед никому его не сдавали.
– Может, прадед?
Посмотрев на мою маску, он вежливо спросил:
– Вы здесь на излечении?
– Да, в некотором смысле.
Он кивнул. Вышел на улицу и, просунув руку между рейками калитки, закрыл внутреннюю щеколду. Не спеша пошел в сторону дамбы.
С его уходом свет в доме не погас – должно быть, там кто-то оставался. Возможно, моя семья. Стоило мне войти, и я увидел бы всех моих близких (ну, вот ты и пришел, дружок), и понял бы, что всё, кроме их вневременного сидения за столом, сон и наваждение, и расплакался бы от нахлынувшего счастья, как тогда, в день моих одиноких странствий. Но я не вошел.
Вспомнился старинный куплет, в связи с чем – непонятно.
Это не обо мне ли?
Зимой вставали в шесть часов, а рассветало к полудню. Утро казалось мне самой страшной частью дня. Пусть к вечеру я умирал от боли, усталости и мороза, но вечером была надежда на ночной отдых. А утром открывал глаза с мыслью, что всё сегодня начнется снова. Часто не мог проснуться. Открывал глаза, вставал (за минутное промедление били палкой), но – не просыпался. Пока нас вели к месту работы, спал в строю: на ходу тоже можно спать. Не умывались – времени не было, иногда уже на работе лицо терли снегом или влажным мхом. Успевали только съесть свой кусочек хлеба и запить водой. В роты приносили кипяток, но, пока его разливали, он становился почти холодным. Да это было и неважно, заваривать в нем всё равно было нечего. И запивать было нечего. Я мечтал о двух только вещах на свете: наесться и выспаться.
За профессором Ворониным пришли вечером. Хмурые, сосредоточенные, как и положено тем, кто представляет большую силу. Кто не от себя пришел. Обыскивая комнату, не торопились. Непривычными к листанию пальцами просматривали книгу за книгой. Устав листать, брали книги за переплет и энергично трясли. Выпадали закладки, открытки, один раз вылетела, кружась, дореволюционная десятка. Так же тщательно просматривали белье. Стоя в коридоре, я видел, как их пальцы ощупывали простыни, на которых спала Анастасия.