1958-й. Летнее утро на Фонтанке. Солнце, ударившись об оконные стекла, под острым углом летит в реку. Дворник в белом фартуке поливает из шланга гранит набережной. Нажимая на наконечник шланга пальцем, он увеличивает давление, и вода с шипением шлифует розовую зерненую поверхность. Работа дворника не так проста, как может показаться, и не так безопасна. Дворник отпускает наконечник и отсутствующе смотрит на красный палец. Затем – на воду и ее безвольное течение. Качает головой. Вновь нажимает на наконечник и теперь уже поливает, не отвлекаясь. С тротуара переводит струю на гранитный парапет, дальше – на орнамент решетки. Металл преобразует струю в миллионы брызг, и на солнце они превращаются в радугу.
По свежеполитой мостовой едет “Победа” с открытым верхом. Колёса издают мягкий влажный звук, за ними образуются водяные гребешки. За рулем светловолосая женщина в очках, она улыбается. Рядом с ней на переднем сиденье – завязанная тесемками папка. Профессор. Очень вероятно, что женщина – профессор. Едет в Университет или, допустим, в Публичную библиотеку. Утро встречает ее прохладой, которая струится, не торопясь, из дворов-колодцев. Во дворах сыро, лето там только на последних этажах домов, где в открытых окнах выставлены цветочные горшки. Внизу – холод и грязь. Хотелось бы добавить: “и снег”, но это было бы неправдой. Просто холод и грязь.
Думая над тем, как обеспечить будущее моей семьи, ловлю себя на том, что уже не буду свидетелем происходящего с ней. В этом будущем для меня уже нет места. Единственный выход – переместить мое
Сегодня я был потрясен.
Когда заехал вечером к Платоновым, увидел рисунок Иннокентия. Портрет Зарецкого.
Я не знаю, как точно называется эта техника – допускаю, что рисунок углем. Тем, что мягче карандаша.
Контуры – где-то рвутся, где-то незаметно растворяются в листе.
Фигура, склонившаяся над столом. Растопыренные пальцы ерошат волосы.
На столе бутылка и стакан, в котором водка на самом дне. Кусок колбасы с отъеденным краем.
В изображенном нет и тени шаржа. Ни в лице сидящего, ни в том, как он подпирает голову, ни даже в бутылке и колбасе. Рисунок глубоко трагичен.
Сидящий оплакивает нечто (может быть, свою жизнь), и водка с колбасой – тому единственные свидетели. Черты лица тонки. Плечи сутулы.
Пока он молчит, облик его возвышен – таков, возможно, каким задумывался. А Зарецкий молчит. Не слышно его блеяния, гадких слов.
И думаешь: мысли, в которые он погружен, высоки. А колбаса – так, суровая необходимость. Потребность тела.
Он на нее и не смотрит. Фокус его взгляда где-то за пределами этой комнаты, может быть – за пределами видимого мира вообще.
Этот рисунок потряс бы меня, даже если бы я ничего не знал о Зарецком. Но я ведь знаю – и рисунок потрясает вдвойне. Он освобождает Зарецкого. Избавляет от его страшной роли – быть мокрицей.
Этот рисунок – та соломинка, за которую можно уцепиться Иннокентию и нам с Настей. Получается, что с Иннокентия снят этот таинственный запрет на творчество. Он снова может рисовать. И как рисовать!
В категориях, которые мне ближе: какая-то группа клеток у него восстановилась. Как и почему – сейчас это вопросы в пустоту. Я констатирую факт и не пытаюсь его объяснять.
Платоша – гений. Этот удивительный портрет, который мы с Гейгером увидели… Хотела сказать что-то о портрете, да вовремя спохватилась, поняла, что это будет звучать жалко. Всё равно что пересказать “Войну и мир” или, допустим, напеть 40-ю симфонию. Скажу лишь одно: еще вчера я Зарецкого ненавидела – по рассказам бабушки. А после этого портрета – простила. Почти простила. Так Платоша его нарисовал. В том, что я говорю, есть одно слабое место: я – жена. Для какой жены муж не гений? Испытываю жгучее желание стать на минуту ему чужой и сказать на весь мир: Платонов – гений. Только ведь стать чужой у меня не получится. Мы с ним одна плоть и один дух.
У Платоши нет сил. Он всё реже куда-либо выходит, а дома обычно лежит. Смотрит телевизор. Или пишет. Иногда его охватывают приступы страха. Ему страшно, что он скоро умрет. Или страшно, что умрет во сне, ни с кем не попрощавшись. Теперь всё чаще у нас горит торшер – темнота ему кажется предвестием смерти. Когда ложимся, он просит меня дать ему руку, сжимает ее и только так засыпает. Но больше всего он боится, что мы с Анной останемся без помощи. Он уже сейчас видит нас сиротами. Я захожу в ванную, закрываюсь изнутри и включаю воду, горячую и холодную, на всю мощь. При большом напоре у нас воет труба. Я тоже вою.