28 июля был бой порт-артурской эскадры, где смерть Витгефта сыграла такую роковую роль. А с юга приходили известия об оставлении нами позиций за позициями и стягивании войск у Лаояна. 1 августа наш врач устроил большой обед, якобы в честь открытия госпиталя, и пригласил своих праздных коллег на это торжество. Ни молебна, ни окропления святой водой не было. Пришли просто к обеду. Из сестер присутствовать должна была одна я, в качестве сестры-хозяйки. До сих пор не могу вспомнить этого дня без отвращения. Едва вся эта «интеллигентная», но далеко не воспитанная компания села за стол, как полилась речь о текущих событиях. Мне не передать того издевательства над армией, того дикого злорадства нашим неудачам, которыми были полны их слова. Задыхаясь от такого хамства, я не в силах была дольше оставаться среди этих людей, встала из-за стола и ушла к себе в кладовую, где прямо разрыдалась от горя и обиды за бедную Россию. Впоследствии одна сестра рассказывала мне, что в первые дни боя под Лаояном целая компания врачей и студентов заседала по вечерам в «Красном домике», пьянствовала и пела неприличнейшие песни на мотивы Херувимской и других церковных песен. Легко верю этому после того, чему сама была свидетельницей.
***
Вот и пришел конец моему дежурству по цейхгаузу и бельевой. В последних числах августа прибыли к нам новые сестры, и одной из них я сдала свою должность, а сама перешла на дежурство к больным. К концу сентября наши госпитали стали усиленно эвакуироваться, что всегда служило предвестником близкого боя, и действительно, 26 сентября мы «перешли в наступление», единственным результатом которого было опять переполнение госпиталей ранеными, ибо вперед мы не сдвинулись ни шагу, лишь японская армия пришла почти в непосредственную близость с нашей; местами расстояние между противниками было менее версты.
Видя за это время так часто и так много смертей, мы положительно привыкли к смерти, она уже не действовала на наши нервы инстинктивным ужасом. Плохо было то, что большинство сестер не только не умело подготовить умирающих к переходу в иную жизнь, но, следуя одному из правил, преподаваемых на лекциях, мы прямо лгали больным, которые чувствовали приближение конца и спрашивали нас: «Очень я плох, сестрица, видно умирать надо?» Вот тут еще сказалась пропасть между мировоззрением простого народа и интеллигенции. Оторванные от народа, воспитанные врачами и обслуживающие интеллигенцию, сестры утешали простых солдат обманом, так, как они привыкли это делать среди людей богатых классов, забыв или не ведая, что народ смотрит совсем иначе на свой конец и иначе к нему относится.
Удивительна была также жизнерадостность многих тяжелораненых. Чуть становилось полегче, они уже балагурили, шутили, смеялись. Один из них, молодой солдат Глущенко, был ранен шрапнелью в бедро с раздроблением кости и на всю жизнь остался калекой. Несколько недель он пролежал ничком или на одном боку; но не только я никогда не слыхала от него никаких жалоб на судьбу, а, напротив, если зайдешь в его палату, и слышишь смех среди солдат, и спросишь в чем дело, оказывается, Глущенко балагурит и потешает соседей.
Тот же пример терпения и мужества являли и наши раненые офицеры. Тяжелее и опаснее всех был подполковник П-вский. Долгое время жизнь его висела на волоске, два месяца он пролежал на спине неподвижно; страдания были так невыносимы, что он ломал себе руки от боли, но никогда ни нетерпения, ни лишнего требования никто из нас от него не слыхал и, несмотря на тяжелое состояние, он всегда был ясный, приветливый. Вообще эта партия раненых невольно импонировала нашему красно-крестному персоналу, впервые, может быть, столкнувшемуся с доблестными строевыми офицерами, которые одним своим нравственным обликом заставили их запрятать поглубже обычное свое недоброжелательство и всякие нарекания.
***
К половине ноября госпиталь наш наконец привелся в порядок для зимы, потеплел и стал казаться даже как будто уютным. Большой портрет Государыни украшал одну из стен, искусно задрапированный в красную и белую материю. Ровными рядами стояли койки, маленький дежурный столик ютился у стены перегородки и ночью освещался слабым светом свечки, когда остальная часть палаты погружалась в полумрак и тишину. Так хорошо казалось в этой палате, и мило все было в ней.
Проработав целый день, каждая на своем дежурстве, мы собирались часам к девяти вечера в своем домике и за чашкой чая делились дневными впечатлениями, рассказывали друг другу забавные эпизоды, порой хохотали до упаду над каким-нибудь пустяком. В этих наших отношениях хорошо было то редкое среди женщин явление, что у нас было настоящее товарищество. Мы отлично относились друг к другу, готовы были стоять друг за друга горой, - вместе с тем совершенно отсутствовала чисто женская черта копаться в чужой душе и интимной жизни.